Тем временем Гурский, кряхтя и ругаясь, стащил башмаки, содрал заскорузлые носки и, пока Казимир полегоньку подкачивал воду, сунул воспаленные ноги под студеную струю. Продержав их там, пока, надо думать, не заныли кости, он насухо вытер ноги носовым платком, выстирал его и затвердевшие носки, разложил их на теплой плите возле колодца, и тогда Казимир принялся расшнуровывать свои чеботы, а Гурский ухватился за рукоятку насоса. Ледяные брызги летели в лицо похрапывающего Орела, но подобная безделица нимало не тревожила его сон.

Первым из фуражиров у колодца возник Лягутт с заткнутой деревянной пробкой бутылкой в руке. За ним плелся Фернандо.

— В поселке ни души, дома брошены, — объявил Лягутт. — Ни хлеба, ни другой еды нигде не нашли. Здешние жители, посмотрев, как удирают наши, последовали за ними, но, в отличие от некоторых, отступили в полном порядке, до крошки подобрав все съестное; сухой корки нигде не забыли, а не то чтоб бросить невыпеченным хлеб на целую бригаду. Вот эту бутылку пинара тоже кто-то приготовил сунуть в карман перед уходом, да впопыхах оставил на столе. Я забрал ее: при такой жаре все равно скиснет.

— Зато все остальное имущество осталось, — вмешался Фернандо. — Тряпки разные так и лежат в комодах, как всегда лежали, и платья в шкапах на вешалках висят.

— Нам попалась еще бутыль оливкового масла, — прибавил Лягутт, — но, что меня касается, я его не пью, вино, по-моему, лучше утоляет жажду.

Подошел с пустыми руками и Ганев. Он подтвердил, что поселок пуст и что, уходя, жители унесли с собой все свои запасы продовольствия и угнали всю живность. За ним приковылял Юнин с голодными глазами и сказал, что меня зовет Остапченко. Он в самом деле манил меня рукой из ближнего дома.

Я прошел в распахнутую калитку. Дверь дома тоже была раскрыта настежь, и снаружи в замочной скважине торчал ключ. В единственной комнате все выглядело так, словно хозяин на работе, а хозяйка отлучилась на минутку к соседке. Над украшенным бумажными розами зеркалом тикал маятник стенных часов, показывавших самое обеденное время — половину первого. Взглянув мельком на свои отражения, мы оба в дальнейшем отворачивались от зеркала. В нем расслабленно топтались два грязно одетых и давно не бритых типа, вооруженных к тому же тремя ружьями; больше всего мы смахивали на мрачных героев недавно выпущенного американского фильма о взбунтовавшихся каторжниках Новой Каледонии, ворвавшихся в тихую хижину колониста. Странное ощущение вызывало это пребывание без разрешения в чужой квартире.

— Они ушли, оставив все свое имущество на поток и разграбление фашистам, — сказал я.

— А может быть, и нам, — усмехнулся Остапченко, державший в руке снятые зачем-то с окна полотняные занавесочки. — Ты не допускаешь мысли, что они, наоборот, укрылись за стенами монастыря при нашем приближении?

— Не допускаю. Еще вчера утром здесь были люди. По-моему, мы с Орелом заглядывали сюда после того, как нас обогнал начальник штаба.

— Тем лучше. Свои не осудят. В общем, держи. — Он протянул мне занавеску. — Тебе одна и мне одна. Из каждой выйдет пара портянок. Я-то вижу, как ты ходишь.

Он рванул свою пополам. Не без внутреннего смущения я поступил так же.

— Чувствуешь себя мародером? — угадал мои переживания Остапченко. — Ничего, ничего. Жаль, что без спроса, да выбора нет. Без этого мы с тобой не дойдем.

Прежде чем приступить к хирургической операции, я посидел, собираясь с духом. Потом, морщась, стащил башмаки. Носки, во многих местах вновь присохшие к ранкам, зная, что так легче, я сдернул рывком. Какое там легче — запекло, как от ожогов.

— Терпи, казак, атаманом будешь, — приговаривал не то мне, не то самому себе Остапченко. — Теперь заживем.

Я не носил портянок с незапамятных времен — с окончания кадетского корпуса — и относился к ним, естественно, иронически, и не столько как к предмету забвенного казарменного быта, сколько как к одиозному литературному аксессуару, тошнотворному символу платонокаратаевщины. И потому, расстелив на табурете половину занавески и поставив на нее покрытую стигматами босую ступню, я отнюдь не был уверен, что с честью выдержу экзамен. Обнаружилось, однако, что это искусство не забывается. Натренированные во время оно руки — раз и два — сами обвили ее тонким полотном, и, натягивая ботинок, я остался доволен, нога вошла легко и мягко. Основание для самодовольства было законным. Намотать портянку под сапог сумеет и новобранец, а вот пусть кто попробует надеть на нее ботинок, да так, чтобы она не только не размоталась, но и белого краешка нигде не высунулось.

Возвращаясь с Остапченко к насосу, я чувствовал себя возрожденным. Страдания андерсеновской Русалочки закончились. Не то чтоб ноги совсем перестали болеть, но теперь на них хотя бы можно было ходить. Вива сам Платон Каратаев и его всемирно прославленные «подверточки»!

Раскинувшись на примятой траве, все, кроме Лягутта, крепко спали. Лягутт тоже спал, но сидя спиной к колонке; бутылка стоймя помещалась у него между колен.

— Буди народ и — шагом марш, пока мы еще в силах, — дал совет Остапченко.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги