— Как ты отважился на подобное своевольничанье? — отрываясь от чтения и устремляя на меня сделавшиеся сердитыми глаза, возвысил голос Белов. — Тебе было поручено перевести приказ, а ты взамен сочинил какую-то прокламацию! Или ты воображаешь, что умнее всех?
Я почувствовал себя задетым. Быть может, я и производил впечатление уверенного в себе молодого человека, но внутренне скорее страдал комплексом неполноценности, чем излишним самомнением.
— Я, между прочим, в охране штаба, а не переводчик. Мог и не суметь. Но мне кажется, что перевод правильный.
— Правильный? А как же случилось, что в правильном переводе выпало такое фундаментальное слово, как «приказываю»? Куда оно девалось, позволь тебя спросить? — возмущался Белов.
— Но так нельзя выразиться по-французски: j’ordonne. Все равно что по-русски поставить: «повелеваю».
— Ты меня не учи, что можно и чего нельзя. Значит, если французы вместо приказов начнут подавать прошения — извините, мол, за беспокойство, многоуважаемый месье, будьте так достолюбезны, соблаговолите, пожалуйста, отобрать у фашистов Паласете, — то и мы, по-твоему, должны будем им подражать? Разве с тебя недостаточно, что так пишутся приказы в Красной Армии?
— Красная Армия здесь ни при чем. Приказы по этому шаблону в России отдавались чуть ли не с царя Гороха. Точно так же писал их директор Первого кадетского корпуса генерал-лейтенант Григорьев. В моей памяти еще не стерся его приказ о параде по случаю стовосьмидесятипятилетия со дня основания Шляхетского корпуса фельдмаршалом Минихом. А знаешь, когда в Сборном зале Меншиковского дворца состоялся этот парад? За десять дней до февральской революции! Ничем не отличались по форме и приказы бывшего командира лейб-гвардии Литовского пехотного полка, а позже начальника Виленского военного училища, генерал-лейтенанта Адамовича, когда он волею судеб очутился во главе Русского кадетского корпуса в Королевстве С.Х.С. Я их пять лет на поверках слушал. И Врангель, и Деникин, и Колчак, а до них какой-нибудь Ренненкампф, а до него Скобелев и так далее — сочиняли и подписывали приказы на разные случаи примерно в том же стиле. И лично я не нахожу ничего хорошего, что командиры Красной Армии подражают в этом отношении дореволюционным образцам.
— Не вздумай заводить такие речи во всеуслышание, — сухо предупредил Белов, — а то можешь нарваться на серьезные неприятности. Сам я вступать с тобой в споры не намерен, но знай, что каждый коммунист, где б он ни находился и к какой бы из братских партий ни принадлежал, видит в Советском Союзе воплощение лучших идеалов человечества, а в Рабоче-Крестьянской Красной Армии чтит непревзойденные образцы героизма и надежду всех угнетенных, и при себе я никому ни в том, ни в другом сомневаться не позволю и никаких критических замечаний о родине социализма не допущу.
— Никто и не сомневается, — запальчиво отозвался я. — Мне Советский Союз дорог, в первую очередь, не как моя родина, но как Родина всех трудящихся, а насчет Красной Армии скажу одно: мечта моей жизни когда-нибудь служить в ней. Однако должен ли я при этом обязательно думать, что у ее писарей лучшие в мире почерки?
— Хватит, — отрезал Белов. — Сейчас же отправь мотоциклиста за своим Клоди, пусть берет в охапку печатную машинку, и чтоб до приезда командира бригады перевод был переделан.
Однако доставленный в срочном порядке на командный пункт Клоди не только не взял «ремингтон» с собой, заявив, что ему при езде на багажнике приходится держаться обеими руками, третья же почему-то не выросла, но и поддержал меня перед начальником штаба.
— Dit à camarade Belov, — с достоинством начал он (я, впрочем, не переводил, считая это, после того как Белов обнаружил свои скрытые познания, излишней роскошью). — Скажи товарищу Белову, что я, как младший перед ним член партии и как волонтер, всегда и во всем к его услугам, но не правильнее ли, если его не удовлетворяет моя работа, поручить ее кому-нибудь другому. У меня все равно лучше, чем в первый раз, не получится.
Когда я изложил ему сущность беловских претензий, белое лицо Клоди порозовело.
— Но это абсолютно невозможно. Чтобы сделать, как товарищ Белов хочет, буквальный перевод, надо исказить дух французского языка, а неправильный синтаксис затруднит понимание приказа. И потом, я все же француз, и коверкать родной язык у меня рука не поднимется. Скажи еще товарищу Белову, — упорно продолжал Клоди, обращаясь ко мне, — что в каждой стране свои нравы и они отражены в ее языке. Французская революция тысяча семьсот восемьдесят девятого года называется не только буржуазной, но и великой. Многое в сознании людей она изменила навсегда, после нее, например, к французу больше нельзя обратиться как к королевскому подданному с чем-то вроде высочайшего указа, но лишь как к гражданину республики.