Наступившая ночь после фуэнкарральской и особенно после одинокого марша во мраке переносилась, вопреки ожиданию, не столь тяжело, но к концу ее я спал как сурок на своем стуле, предутренняя смена прошла без меня, а потом никак не мог поднять голову на въедливое, всего в нескольких сантиметрах от моего уха, жужжание телефонного аппарата и даже на обеспокоенный голос Белова, объяснявшегося с кем-то по-французски. Лишь когда в мое сознание через сонную одурь каким-то образом проникло, о чем была речь, я пришел в себя и сквозь негодующие интонации Белова услышал пальбу, снова поднявшуюся на передовой.
Из гневных фраз Белова постепенно выяснялось, что командир франко-бельгийского батальона, по настоянию истомившихся от бездействия своих бойцов, разрешил им на свой страх и риск, подойдя под покровом темноты к расположенному напротив медицинского факультета строению, из которого батальон постоянно беспокоили вражеские снайперы и пулеметчики, внезапным штурмом захватить его. Фашисты, однако, не дремали и, своевременно обнаружив приближающиеся тени, открыли по ним стрельбу в упор. Атакующие в беспорядке отхлынули, оставив многих убитыми и ранеными. Жоффруа позвонил, когда все уже было кончено, и пожаловался, что наступающий рассвет чрезвычайно затрудняет эвакуацию раненых, как если бы от Белова зависело попридержать восход невидимого за облаками светила.
Беспощадно отчитав Жоффруа за самовольство, приведшее к бесцельным жертвам, Белов потребовал от него личного руководства санитарами, выносящими раненых, и предупредил, что за теми, кто останется, Жоффруа придется ползти самому.
— Неуравновешенный он какой-то, этот Жоффруа, — заметил после разноса Белов. — То огнем даже отказывался поддержать наступление Тельмана и Гарибальди под предлогом, что не хочет обнаруживать свои пулеметные точки, то — словно бес его под локоть толкал — без спроса полез. И еще оскорбляется…
На другой день поступил приказ о выводе бригады в Эль-Пардо на десятисуточный отдых и переформирование, но относился он к остававшимся в ней батальонам Андре Марти и Гарибальди, которым надлежало отойти через сутки. Батальон же Тельмана, как наиболее пострадавший, сменялся немедленно, но приказ об этом был отдан накануне уже не Лукачу, а Гансу, еще продолжавшему командовать батальоном Эдгара Андре. Ганс затемно провел свой батальон на позиции не по шоссе, а верхом, и смененные тельмановцы начали выходить по нему, в утренней мгле и располагаться на привал по засыпанным прелой листвой полянкам и под сомнительным укрытием облетевших деревьев. Около десяти часов Людвиг Ренн и Рихард заехали к нам проститься, а за ними, по случайному совпадению, углубившему переживания Лукача, явился и Клаус, откомандированный в Альбасете. Пока они распивали предложенный гостеприимным Беловым черный кофе с коньяком из неисчерпаемого петровского бочонка, я вышел посмотреть на бывший мой батальон.
Сразу бросалось в глаза, что он уже не тот. И не потому, что ряды его заметно поредели. До того, как его построят, определить это представлялось невозможным. Разительная перемена заключалась в ином: несмотря на присутствие сотен бойцов, вокруг было тихо. Прежняя шумливая школярская веселость куда-то улетучилась. Всматриваясь в тех, кто находился поближе, я, однако, не обнаружил и подавленности. Просто-напросто по бокам от шоссе стояли, сидели или лежали совсем не те приподнято-оживленные люди, вместе с которыми я ехал из Альбасете, среди которых бродил по Чинчону и которые толпились около грузовиков на мадридской площади перед казармой. И все же как ни изнурены и бледны были теперь их лица, покрытые подчеркивающей худобу недельной растительностью, как ни портила их помятая, измазанная, а часто и рваная одежда, тельмановцы не выглядели жалкими, они лишь стали как-то суше, прозаичнее, что ли. Пережитые лишения и опасности, страдания и смерть стольких товарищей сняли с оставшихся невредимыми налет некоторой нарочитости, освободили их слова и жесты от почти неуловимой бессознательной театральности, бывшей неизбежным последствием особого положения интербригад и проявляемого к ним благодарного внимания, а больше всего — произнесенной и написанной по их адресу уймы громких слов. Теперь же ни один из тех, кого я наблюдал с шоссе, не обращал внимания, смотрят ли на него или нет. Каждый делал, что ему хотелось: кто закусывал, кто курил, а кто шил или штопал, и все это — с будничной естественностью.
Сколько ни искал я взглядом своих поляков, нигде не виднелось их пепельного обмундирования. Разочарованный, я уже повернул обратно, когда на веранде виллы усмотрел прикрытые брезентом пулеметы и стоявших поблизости Иванова и Трояна, а заторопившись к ним, заметил и спящего на земле Лившица.
— У тебя такое выражение, будто ты нас с Трояном уже в синодик записал, ан, смотришь, мы живы, — показывая свои бульдожьи нижние клыки, хихикнул Иванов, — Его, как говорится, хоронить, а он в окно глядит!