После смерти Лукача и перехода в штаб «XIV армейского корпуса», как из конспиративных соображений гиперболически именовались находившиеся под единым руководством, но разбросанные по разным фронтам отряды «герильеросов», я всего один раз смог побывать в родной бригаде, еще Лукачем развернутой в Сорок Пятую интердивизию, и, естественно, ничего не знал о Гроссе. Командированный в начале 1938 года с довольно щекотливым поручением в Хаэн, я по дороге заехал в Альбасете за трехмесячным содержанием интеровцев, сражавшихся в XIV корпусе. Набив портфель нераспечатанными, прямо со станка, пачками ультрафиолетовых кредиток, я — поскольку за отъездом Белова, давно уже отозванного в Москву и сдавшего дела германскому коммунисту генералу Гомесу, мне в альбасетском штабе больше не оказывали прежнего хлебосольного гостеприимства — направился в бывший ресторан, превращенный в офицерскую столовку. Неподалеку от места, где осколком авиабомбы был убит несчастный Клаус, я наткнулся на Гросса. Небрежный и даже грубый с подчиненными, он был насмешливо доброжелателен с равными, и, после того как я стал адъютантом командира бригады, между Гроссом и мной установились окрашенные взаимной иронией поверхностно-приятельские отношения. Но сейчас Гросс не встретил меня очередной остротой. Он был мрачен, как в ту ночь, в которую я, свыше года назад, нарушил его сон, и еще сильнее, чем всегда, сутулился. Его осунувшийся вид и особенно бледность, неестественная в Испании, поразили меня. Было похоже, что Гросс только что выписался из больницы. Вяло подержав во влажной ладони протянутую ему руку, он на вопрос, что с ним стряслось, принялся, весь дрожа от переполнявшего его негодования, жаловаться на возмутительнейший произвол, жертвой которого он оказался. Его, члена Венгерской коммунистической партии и лейтенанта республиканской армии, ни с того ни с сего арестовали при исполнении служебных обязанностей и, не предъявив никакого обвинения, под конвоем, словно какого-нибудь агента Пятой колонны, препроводили в Альбасете, где заключили в тюрьму для совершивших воинские преступления участников интербригад. Что же он, Гросс, натворил? Может быть, ему инкриминировали, предположим, халатность, приведшую к порче значительных запасов продовольствия, или спекуляцию им? Ничего подобного. Продержав Гросса целую неделю под замком в компании приговоренных военными судами злостных нарушителей дисциплины, всевозможных дебоширов и скандалистов, участников кабацких драк с применением огнестрельного оружия или еще дезертиров, следователь, наконец, открыл карты. Выяснилось, что на Гросса поступил анонимный донос, сообщавший о его тайной принадлежности к троцкистской студенческой организации в Париже. За первым, безымянным доносом, вскоре последовал второй, подписанный кем-то из сослуживцев по интендантству и обвинявший Гросса в ведении пораженческих разговоров, выбалтывании военных секретов, осмеянии командования и в чем-то еще. Между тем интенсивная переписка Гросса с друзьями во Франции давно уже привлекла к нему избытком критических замечаний и общим ироническим тоном неблагосклонное внимание альбасетской военной цензуры, и оба доноса, таким образом, попали на заранее унавоженную почву. Однако продолжавшееся около трех недель следствие ничего конкретного не дало, и Гросса, проведшего в тюрьме в общей сложности немногим менее месяца, пришлось с извинениями освободить. Произошло это всего за два дня до нашей встречи, — а за час до нее Гросса принял генерал Гомес и предложил довольно ответственную работу здесь же, в Альбасете. Гросс не только наотрез отказался, но, заявив, что не может простить нанесенного ему оскорбления, потребовал немедленной демобилизации и отправки во Францию. Слушая кипевшего от ярости «Марабу», я всецело разделял его возмущение, но не мог в то же время внутренне не осуждать его решение бросить все и уехать. Нежелание Гросса поступиться хотя бы и жесточайшей обидой я воспринял как своего рода измену. Пусть и верно, что генерал Гомес извинился перед ним сквозь зубы или что, по мнению Гросса, ему предложили работу в Альбасете, дабы легче было вести за ним наблюдение, но разве от этого борьба с фашизмом становится менее насущной для каждого из нас? Стоит лишь на миг позволить себе поставить свое, личное, во главу угла, и всякий раз, когда оно будет вступать в неизбежное противоречие с требованиями общего дела, все труднее будет не впадать в индивидуализм, а то и просто в шкурничество. Рано или поздно это не приведет к добру. Так, или примерно так, я рассуждал тогда…