Обнаружив по моему лицу, что имя и фамилия, им названные, незнакомы мне, Прадос с упреком заметил, что за два проведенных в Испании месяца не мешало бы запомнить состав Политбюро Испанской коммунистической партии. Между тем Педро Чека не просто член политбюро, он даже среди высших партийных руководителей во всех отношениях выдающаяся фигура, и не случайно на него сейчас возложена ответственность за мадридскую партийную организацию, а значит, и за Мадрид в целом. Так вот Педро Чека считает, по словам друга Прадоса, что из находящихся в столице советских товарищей наибольшую пользу принес пока Фабер. И еще Педро Чека говорит, что Фабер самый отчаянный и одновременно и самый в момент опасности находчивый из всех, с кем Педро Чека имел в своей жизни дело. В заключение Прадос постарался намеками дать понять, чем, по его догадкам, занимается Фабер, но напустил такого словесного тумана, что и сам в нем заблудился и меня совершенно сбил с панталыку.
Решительно мне в этот день сопутствовала прямо-таки исключительная удача. Именно тогда, когда Прадос окончательно запутался в хитроумных недоговоренностях, вернулись Петров и Белов. В результате, вместо того чтоб покоиться в кровати, я был принужден — подобно участвующему в родео ковбою — взлетать над багажником мотоцикла, пытавшегося сбросить меня в одну из бессчетных выбоин по дороге в Фуэнкарраль, где нам с Клоди предстояло заняться приказом о завтрашнем наступлении.
Из заготовленного Беловым проекта явствовало, между прочим, что Клебер не преминул скорректировать выношенные в нашем штабе планы, совпавшие с намерениями советника при генерале Миахе. Проявилось это не в том, понятно, что приказ приписывал инициативу Петрова командующему сектором — такая достаточно общая формулировка была лишь данью воинской вежливости, — но в том, что батальоны Гарибальди и Домбровского сводились на время наступления в оперативную группу, подчиненную командиру первого из них. Вот в этом мы с Клоди усмотрели не только хорошо известное особое благорасположение Клебера к Паччарди, но и косвенное выражение недоверия к Лукачу, из рук которого изымалось таким способом непосредственное руководство боевыми действиями.
Уже перед сумерками, сдав Белову конверт с отпечатанным приказом и должным числом копий, я в предвкушении вожделенного сна взялся уже за ручку самой отдаленной двери, но тут же на крыльце послышалось шарканье вытираемых о ступеньки многих подошв. Это пришли Лукач, Ксанти и Кригер. Пришлось, сдержав вздох, выпустить ручку: могло случиться, что я понадоблюсь командиру бригады.
Пока Петров и Белов обменивались с Ксанти-Фабером рукопожатиями, мне показалось, что кто-то из них тоже назвал его «Хаджи», но подтверждения этому я не дождался, так как майор с разными именами отбыл на давно дожидавшейся его машине.
В дополнение ко всему сохраненному о нашем комбриге моей памятью именно здесь уместно присоединить и то, что в двадцать пятую годовщину его смерти поведал мне Герой Советского Союза генерал-полковник Хаджи-Умар Мамсуров, пока мы с ним прогуливались по фойе Центрального Дома литераторов, где происходил посвященный памяти Лукача вечер.
— Вот слушаю я все эти звучные речи, — по обыкновению медленно говорил Хаджи, — и почему-то мне припоминаются не какие-нибудь исторические слова или очень значительные поступки Лукача, а одна совсем, можно сказать, ничтожная мелочь. Было это накануне дня, в какой ваша бригада намеревалась предпринять наступление на Боадилья-дель-Монте, во второй, выходит, половине декабря. Заехал я тогда за Лукачем, и отправились мы с ним в командирскую разведку. Идти следовало нам через лес, к тому месту на краю его, где предполагалось сосредоточиваться для броска. По дороге, занятые каждый своими размышлениями, мы почти не разговаривали. «Взгляни, Хаджи, какая прелесть!» — вдруг восклицает Лукач. Смотрю, а он остановился перед каким-то лесным цветочком, довольно, по правде говоря, невзрачным, так, вроде подснежника. «И когда вздумал распуститься — в декабре! Ну не чудо?» — продолжает восторгаться Лукач. «Оригинал он все же, — думаю. — Нашел чем перед боем заниматься». А Лукач чего-то вокруг глазами ищет, потом наклоняется и подбирает с земли увесистый камень, за ним — другой. Набрав полные руки, опускается, вижу, перед цветком на колено и давай его каменной изгородью окружать. Я терпеливо жду, пока он завершит это странное занятие. Вероятно, Лукач заметил мое недоумение, потому как, оградив цветок, отряхнул брюки, рукава и немного смущенно объясняет: «Под утро здесь до двух тысяч солдатских башмаков протопает, непременно б его раздавили, жалко же». Непонятным мне тогда поведение Лукача показалось, сентиментальным каким-то. А теперь, когда, бывает, вспомню о нем, мысль обязательно к этому случаю обращается, но сейчас он представляется мне в другом свете. Ведь вот как хотел человек воевать: чтоб лишнего цветочка его бойцы не растоптали…