— Чепуха, — возразил я с развязной уверенностью. — Его с кем-то спутали. Он же ушел в батальон, когда смеркалось, а тут как раз и смена.

— И тем не менее оно так, — не отступал Белов. — Мне сейчас ребята рассказали. Все правильно: и в батальон он заявился на ночь глядя, и боя не было, и все-таки убит. Невезение действительно ужасное. Вообще-то его собирались использовать связным, на первую ночь поставили в охранение. Знаешь, как это делается: прибыл из тыла, значит, выспался. А что он полтора месяца недосыпал, кому какое дело… Перед рассветом Ганев выбрался из индивидуального окопчика и прикорнул в траншее, да как назло по полякам из минометов ударили. Видит он, что не заснуть, и попросился у командира роты, у Янека, назад отползти, за кустарник, там отлежаться. Янек позволил. Через какое-то время начался этот злосчастный обстрел, мы еще недоумевали, что сей сон означает. И надо такое: первым же перелетом накрыло Ганева. С перевязочного пункта видели, как граната упала прямехонько на спящего. Подбежали санитары с носилками к воронке, но не то что раненого — и убитого-то не нашли. Начисто разнесло. Был человек и нет…

…Когда летом 1958 года я гостил в Софии у тогдашнего болгарского министра иностранных дел Карло Луканова (мне стоило немалого труда отвыкнуть называть его Беловым), мы с ним, говоря о прошлом, не забыли и Ганева. Вспоминал о нем в один из своих наездов в Москву и Семен Чебан, настоящее имя, отчество и фамилия которого Семен Яковлевич Побережник и который только в 1957 году, после новых жестоких злоключений, вернулся-таки на жительство в давно освобожденное родное село Клишковцы, славное крестьянскими революционными традициями Хотинского района нынешней Черновицкой области. Ну, а кроме нас троих еще хоть кто-нибудь на свете помнит Ганева? Трудно сказать. «Иных уж нет, а те далече…» Да и погиб-то он, не успев произнести для потомства какой-нибудь запоминающейся фразы, которую можно было б рассказать журналистам, и не оставив после себя ничего вещественного, никакого наследства, ни синь-пороха, как говорится, исчез без следа, и даже торжественно-горестные слова хемингуэевского реквиема о наших мертвых, спящих в земле Испании, к Ганеву не применимы или применимы лишь весьма фигурально. Интересно, однако, что если из ориентировочно трехсот добровольцев, отправившихся в Испанию через партийную организацию Союза возвращения на родину, свыше ста было убито, то всего трое удостоились чести увековечения на изданной тридцать лет назад во Франции с благотворительной целью мемориальной открытке. И один из них — Ганев.

Вот она лежит передо мною, сама имеющая историю. Уже во второй половине 1937 года, будучи командирован во Францию моим новым начальником Фабером-Ксанти, я приобрел ее в Париже на каком-то вечере в поддержку Испании. Когда в январе 1940 года, почти ровно через двадцать лет после того, как отчим вывез меня за границу, я возвратился в СССР, в моем чемодане вместе с бесчисленными фронтовыми фотографиями и другими испанскими сувенирами находилась и эта открытка. Спустя три месяца она была наряду с прочим взята у меня при аресте. Вторично вернувшись в Москву, на сей раз через шестнадцать с половиной лет, я обратился куда следовало с наивной просьбой разыскать и возвратить мне персональный испанский архив, но получил авторитетное разъяснение, что в годы культа личности все изъятые у арестованных рукописные, печатные и фотографические материалы, как личного так и общего характера, после окончания следствия в непременном порядке уничтожались. Достаточно подготовленный к этому всем предыдущим, я, памятуя мудрую народную поговорку, что снявши голову по волосам не плачут, слишком не сокрушался. Да и какое моральное право имел я бить себя в грудь, если при подобных же обстоятельствах навсегда пропала третья часть кольцовского «Испанского дневника»?

Тем бурнее была моя радость, когда при оформлении моем в запас в звании капитана я вдруг услышал от обстоятельнейшего полковника Шустова из отдела кадров Управления, за каковым я числился в момент ареста, что в моем деле сохранилось несколько фотографий, относящихся к испанской войне, что, поскольку для Управления они интереса не представляют, мне, буде я пожелаю, их могут отдать. Так в моем владении вновь очутились тринадцать драгоценнейших для меня реликвий.

Какими неисповедимыми путями они перепорхнули с Малой Лубянки на Гоголевский бульвар из следственного дела НКВД в личное, сохранявшееся в Наркомате обороны, и почему их там оказалось тринадцать, и не все сорок или пятьдесят, я объяснить не берусь, — это производственная тайна бериевских органов безопасности. Ничуть не легче объяснить и то, каким образом четырнадцатой при тринадцати фотографиях оказалась упомянутая открытка, в особенности если принять во внимание, что на ней изображено.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги