И словно по команде тридцать семь глоток взревели такой «Интернационал», что старенький автокар ходуном заходил. Впрочем, это могло быть и не от громогласного пения, а от того, что дюжина нетерпеливых рук одновременно опускала боковые стекла.
Только гид и шофер почему-то не разделяли общего энтузиазма и не присоединились к нашему хору. Мне показалось даже, что круглое лицо ведавшего нашей доставкой перпиньянского товарища поморщилось, но проверить это мимолетное и малоправдоподобное впечатление не удалось. Он поспешно выскочил из машины, пересек шоссе наискосок и скрылся в первом от переезда доме. Как и на всех соседних, казавшихся вымершими, зданиях, на нем висел, спускаясь почти до земли, невероятных размеров флаг, состоящий из двух сшитых по диагонали треугольных полотнищ — черного и красного. От кого-то из побывавших в Испании я уже знал, что это цвета иберийских анархистов.
Прошло не меньше получаса. На улице по-прежнему никто не показывался. Слабый ветерок то слегка надувал зловеще красивые флаги, то они опадали, как паруса в штиль. За спиной несколько голосов негромко переговаривались, насколько я мог судить, по-польски. Мне удалось уловить, что предметом обсуждения являлся Леон Блюм, но отношение к нему собеседников оставалось для меня неясным, пока отчетливо не прозвучало знакомое, невзирая на непривычное ударение и «у», произнесенное вместо «о» двусложное словцо, по-русски считающееся непечатным, но зато популярное в просторечье. Быстро оглянувшись, я убедился, что эту смачную характеристику дал Блюму костюмированный под служащего бюро похоронных процессий белокурый атлет, которого я принял за шведа.
Тем временем наш чичероне вынырнул из-под черно-красного стяга и, на ходу пряча коллективный паспорт во внутренний карман пиджака, опрометью бросился к автокару.
Увидев, что его никто не сопровождает, я невольно был разочарован. Мне наивно хотелось, раз уж мы пересекли границу и находимся на территории республиканской Испании, чтобы из дома, где так долго проверяли списки, кто-нибудь вышел и произнес нечто вроде «добро пожаловать», или как там говорится по-испански, на худой конец хотя бы просто улыбнулся нам. Но мотор уже пофыркивал на холостом ходу, и шофер, едва лишь его шеф взобрался в машину, дернул так, что тот мешком плюхнулся на место, а я чуть не упал с откидного, без спинки, сиденья.
Дребезжа, как цыганская повозка, автокар лихо преодолел поворот, пронесся мимо заброшенной заправочной станции и, так и не встретив ни одного человека, вылетел из поселка. Тогда, будто избежав опасности, шофер откинулся в кресле и сбавил скорость.
Вскоре шоссе завиляло на спуске, и низкое солнце то слепило нас спереди, то поочередно заглядывало в окна с боков, пока мы не выехали в долину.
Горы остались позади да еще справа, где вовсю разыгрался закат. Когда огненный ободок солнца скрылся за вершинами, они почернели, и оттуда потянуло холодом, но пучки оранжевых лучей, как прожекторы, били в побледневшее небо, и в долине пока не темнело.
Хотя момента переезда границы никто не заметил, начинало чувствоваться, что мы в другой стране, и не только из-за шоссе, которое было гораздо уже французских. Все здесь выглядело глуше, беднее, не так нарядно, не так рекламно красиво, как во Франции. Главное же, что поражало, — это безлюдье. Далеко в горах и у их подножий, несмотря на сумерки, можно было разглядеть небольшие селения, но низменность, прорезанная прямым и узким шоссе, казалась необитаемой.
По мере того как смеркалось, шоссе делалось светлее, а земля по бокам его — темнее. Дорогу поэтому видно было хорошо, и шофер вел машину, небрежно развалясь. Внезапно он выпрямился, вытянул шею и принялся напряженно всматриваться в даль. Какое-то продолговатое серое пятно перегораживало впереди шоссе. Было еще светло, чтобы включать фары, и шофер схватился за грушу клаксона. Громкий блеющий звук нарушил вечернюю тишину. Непонятное пятно не подало признаков жизни. Шофер вторично посигналил и снял ступню с педали. Теперь стало видно, что поперек шоссе стоит осел. Ослабив одну заднюю ногу, он в блаженной дремоте замер на трех остальных и не желал обращать ни малейшего внимания на угрожающе вопящее и надвигающееся на него чудовище. Когда, заскрипев, автокар остановился, радиатор немного не касался похожих на обручи ребер, проступающих под потертым плюшем шкуры, но осел и тут не шелохнулся. Всем своим невозмутимым видом он выражал не презрение даже, а непоколебимое равнодушие. Он начисто игнорировал самое существование воняющего бензином и нагретым маслом автокара со всем его содержимым.