— Подавай носилки, наливать буду, — деловито распорядился он по-русски и, должно быть, желая быть понятым французами, добавил: шнеллер, хлопцы, шнеллер, а то холодно в одних подштанниках-то.
Лившиц и Остапченко подставили носилки, и Юнин в два счета наполнил их до краев. Невыносимый и ранее смрад еще усилился. Белино глотнул слюну, но мужественно последовал примеру Юнина. За ним вошел в экскременты Лягутт, с его стороны было глубже, и мерзкая каша скрыла его мускулистые икры. Я стал еще правее. Гримм и Ганев немедленно подсунули мне ящик на длинных палках. Я наполнил сей паланкин в шесть приемов. Неуверенно переступая босыми подошвами, они удалились. Вместо них возникли двое незнакомых французов. И — раз! И — два! И — три! И — четыре! И — пять!… После пятого ведра французы взмолились: больше не надо, будет расплескиваться. За ними подбежала еще пара. Потом кто-то ткнул свои два брезентовых ведра, и пошло.
Несмотря на теплую погоду, ногам было холодно и притом скользко, даже не скользко, а отвратительно склизко. Но все это казалось мелочью по сравнению с ощущением, какое возникало, когда приходилось нагибаться и набирать нечистоты ведром. Однако на десятых или одиннадцатых носилках позывы на рвоту, можно считать, прекратились. Зато все сильнее мерзли ноги и почему-то принималась кружиться голова. Белино предупредил, что ровно через час «водолазы», как он назвал тех, кто грузит, включая и себя, будут сменены, но пока нескончаемый час прошел, мои ноги в полном несоответствии с проделываемой мною гимнастикой, застыли до колен. Впрочем, и телу не казалось жарко: оно было забрызгано по плечи.
Наконец нас сменили. Выбираясь на измазанную площадку, я с тайным состраданием посмотрел на Пьера, занявшего мое место. Никто, не испробовав этого на себе, не мог и вообразить, какое ему предстоит испытание.
Вымыться было негде и пришлось взяться за носилки позади Ганева грязными руками. На воздухе не только сделалось теплей, а и дышалось, понятно, легче, но не настолько, как я ожидал. Ведь мы сновали взад и вперед по торной дороге, уже орошенной и унавоженной расплескивающимися на бегу ведрами и течью из щелей. Но хуже всего разило из выгребной ямы, куда поочередно выворачивали носилки и ведра. Она была настоящим вулканом зловония. Лишь когда Белино сообразил открыть кран вмонтированного в нее водопровода, немного полегчало. Но главное облегчение состояло в том, что ряды добровольных ассенизаторов, уже увеличившиеся по сравнению с началом не меньше чем вдвое, продолжали умножаться. Услышав, а точнее, обоняв нашу деятельность, новые и новые временные жильцы казармы высыпали на лестницу. Сперва они с брезгливым неодобрением разглядывали происходящее, но затем по большей части принимались, чертыхнувшись, снимать пиджаки, распускать пояса и расшнуровывать обувь. Еще во время первого рейса я обнаружил, что рядом с нами, по-видимому, уже давно бегает вся группа рослых югославов, увидел я и многих из ехавших со мной в автокаре поляков, а среди них — высокого денди, расставшегося наконец с котелком гробовщика. Только что включились и немцы под дирижерством своего респонсабля с профилем Рихарда Вагнера. Венцом всего явилась для меня встреча с Ивановым, вышагивающим как ни в чем не бывало в парной упряжке с Трояном. А вскоре на Ганева чуть не налетела столитровая винная бочка, установленная на тележке для подвозки снарядов. Ее с хохотом выкатили с места погрузки три испанских анархиста из караульной службы. В результате, возвращаясь в казарму с пустыми носилками, мы каждый раз и удивлялись и радовались, с какой быстротой убывало вонючее месиво.
Незадолго до сигнала к ужину все было окончено. Перед тем, как промыть полы, из уборных с восторженным ревом вытащили на палках первопричину аварии: армейский полусапог и нечто с металлическими пуговицами, в прошлом представляющее из себя чей-то мундир. И то и другое закинули на верх беспорядочной кучи, в которую были свалены артиллерийская тележка с бочкой, носилки, сломанные тачки, брезентовые ведра, палки, доски и, наконец, знаменитый паром из дверной створки. На кучу плеснули бензином и бросили спичку. До полутораста человек, ужасающе измазанных, полуголых, а то и просто голых, сбросивших в огонь испачканные трусы — с удовлетворением созерцали ревущее пламя этого аутодафе.
А немного спустя, измылив наличные запасы мыла и за нехваткой умывальников облив друг друга ледяной водой из кружек, бутылок и чистых ведер, мы, усталые, но счастливые, выходили погреться к догоравшему костру. Именно эту подходящую минуту избрал Болек, чтобы предстать перед нами и в законченных газетных оборотах выразить нам свое одобрение. Все приняли его комплименты как должное, но Пьер неожиданно рассердился.
— Тебе без ложной скромности лучше бы помолчать, — тоже по-французски отрезал он, и краем уха я слышал, как Иванов синхронно перевел Трояну:
— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала.
Болек поднял брови.
— Почему, однако?