Начал он с того, что считает величайшей для себя честью вступить в командование Второй интернациональной бригадой, которая в испанской республиканской армии будет именоваться Двенадцатой, так же как Первая — числится Одиннадцатой. В Двенадцатую бригаду пока входят три батальона: первый батальон Тельмана, сформированный на прочной базе центурии, уже прославившейся под тем же дорогим именем, в этот батальон кроме трех немецких рот включены — одна балканская и одна польская; второй батальон, итальянский, принял имя национального героя Италии, всемирно известного борца за свободу Джузеппе Гарибальди; третий батальон, франко-бельгийский, просил присвоить ему имя выдающегося деятеля французского и международного рабочего движения нашего руководителя Андре Марти. В ближайшие дни к бригаде должны присоединиться: артиллерийская батарея, ожидающая в данный момент укомплектования материальной частью, и находящийся в стадии формирования эскадрон кавалерии.
Свое суховатое информационное сообщение нарядный генерал завершил небольшой дозой красноречия, выразив уверенность, что батальоны, носящие столь известные и ко многому обязывающие имена, не посрамят их, но пронесут сквозь, дым сражений с честью.
Три немецкие роты вслушивались в речь на родном языке с подчеркнутым вниманием. Все прочие, за отдельными редкими исключениями, совсем его не знавшие, из вежливости делали вид, что слушают. Пока слабое эхо повторяло над нашими головами однообразное перечисление: «Das erste Bataillon… das zweite Bataillon… das dritte Bataillon…» — мне по чисто внешней ассоциации вспомнилась осмеянная в «Войне и мире» диспозиция к Аустерлицкому сражению: «Die erste Kolonne marschiert… die zweite Kolonne marschiert… die dritte Kolonne marschiert…» — но я тут же рассердился на себя за склонность к поверхностному зубоскальству. Чем, в самом деле, генерал австрийской школы виноват, что среди его слушателей нашелся излишне памятливый читатель Льва Толстого?
А Лукач, закончив свою диспозицию, вместо того чтобы возвратиться на свое место в свите Марти, еще ближе придвинулся к перилам, взялся за них сильными белыми руками, секунду поразмыслил и доверчиво наклонился к нам:
— Товарищи, я буду говорить с вами на языке Октябрьской революции…
Будто порыв ветра по лесу, по рядам пробежал взволнованный трепет. Обращаясь к своей бригаде по-русски, генерал Лукач должен был знать, что во всех трех батальонах вряд ли наберется и тридцать человек, могущих понять его. И тем не менее, заговорив на не доступном для его бойцов языке, он не ошибся, он рассчитал правильно. Единственного дошедшего до всех слова «товарищи» оказалось довольно, чтобы, ничего по существу не поняв в его речи, люди схватили в ней самое главное, как раз то, что он и хотел сказать: этот «венгерский генерал» знает язык Октябрьской революции. Лукач говорил на ее языке с сильным своеобразным акцентом, порой употребляя не те падежи, но не подыскивая слова и уместно используя русские образные выражения. Моего сознания, впрочем, почти не коснулись те несколько общих фраз, какие последовали за первой, и таким образом я присоединился к большинству: слишком уж поразило и обрадовало меня, что неизвестно откуда свалившийся на наши головы венгерский революционер из генералов оказался — в этом теперь не могло быть сомнения — одним из тех военнопленных мадьяр, какие в гражданскую войну пошли сражаться на стороне большевиков. Впервые с сегодняшнего утра на меня снизошло спокойствие. Больше я не страшился ни за себя, ни за свое отделение. Раз наш командир оттуда, из СССР, раз за ним опыт Красной Армии, нам нечего опасаться собственной неопытности. Конечно, не я один ощутил внезапный прилив бодрости, чувствовалось, что все на плацу прониклись заинтересованным доверием к своему предводителю.
Что касается меня, то про себя я особо отметил несомненную одаренность нашего командира бригады. Только талантливый человек мог суметь, не нарушая требований конспирации и соблюдая скромность, ничего по существу не сказав о себе, так в то же время исчерпывающе представиться своим подчиненным, так выразительно высказаться одним вводным предложением да еще на почти никому не понятном языке.
— Комиссаром вашей бригады назначен член Центрального комитета итальянского Союза коммунистической молодежи Луиджи Галло, — прервал тишину Андре Марти.
Из-за его плеча выдвинулся очень худой, не худой даже, а какой-то весь узкий, брюнет с подвижническим небритым и болезненно-бледным лицом; над большим лбом дыбились зачесанные назад жесткие волосы; глаза были посажены так глубоко, что издали виднелись лишь две черные впадины. Несмотря на ту же, что на Марти и Видале, темно-синюю форму, перетянутую ремнями, соединение аскетической худобы с сосредоточенно-серьезным лицом делало комиссара бригады удивительно похожим не то на сбросившего сутану аббата, не то на расстриженного доминиканца. «Овод, — промелькнуло у меня в голове, — только некрасивый Овод».