Тут же в окопе — раненые. Все тяжелые, беспомощные. Это — моя забота, моя боль, мое страдание. Чувствую себя так, будто обязана защитить их от надвигающегося танка. А что я могу? Даже гранаты нет.
— Ложись! — кричу я, хотя здесь только тяжело раненные, и без того прикованные к земле, ко дну окопа. — Ложись!
Обернувшись, успеваю заметить ярость в неморгающих взглядах раненых, ярость на собственное бессилие. Секунды тянутся томительно. Скорее бы уж, что ли!.. Наконец гул и скрежет нависают над головой. Становится темно, вздыбленное днище танка опускается и накрывает окоп. Текут, чуть провисая и блестя отполированной сталью, звенья гусениц. Нет, лучше не смотреть! Но не смотреть невозможно…
Вдруг где-то совсем рядом бахает, тряхнув землю, пушка. Наша пушка! Со стенок и краев окопа сыплется песок. Танк замирает на месте, потом пятится и сползает назад.
— Эх, гранаточку бы в него фугануть! — кричит мне в ухо матрос с раздробленным коленом. И тут же раздается взрыв, а в окоп, под ноги к нам, кубарем сваливается неведомо откуда появившийся невысокий, плотный старшина Редькин. Он без пилотки. Его рыжие жесткие кудри и рыжие усы — совсем не рыжие. Они густо запудрены серой пылью. Зеленые круглые глаза Редькина сияют.
— Что, Матильда, кончилась? — хохочет он, глядя на скособочившуюся бронированную машину и отплевываясь от земли.
Рядом снова бахает пушка. Откуда взялась здесь пушка? Чья?
— Ха! — весело восклицает старшина. — Эвон она, милая, справа. На открытых позициях! — И орет отчаянно лихо: — Не дрейфь, робя! Сам командир полка у пушки орудует!
Выглядываю. Действительно он!
— Майор! — передают друг другу раненые. — Сам!.. Прямой наводкой!
— Когда это орудие-то успели прикатить? — недоверчиво справляется кто-то. На него оглядываются с недоумением.
— Старшина врать не станет!
— А я что, совру, да? — обижаюсь я.
— Тебе — можно, — слабо улыбаясь, будто оправдывается матрос. — Дозволено. Для поднятия духа в наших изувеченных телах.
Впрочем, обманчивость времени в бою — штука обычная. Часы и минуты то будто повисают неподвижно, как жаворонок в летнем небе, то проносятся стремительно, как молнии.
Танки отступают — уползают, огрызаясь огнем. Бой затихает.
— Тринадцать! Чертова дюжина, робя! — орет старшина Редькин, сосчитав горящие и подбитые вражеские машины. — Эх, славно поработали, люби меня, Дуся!
Раненые улыбаются — измученно, слабо.
— Покурить бы щас, а? — пересохшими губами мечтательно шепчет кто-то.
— Ага, — с готовностью поддерживает его сразу несколько голосов.
— И водички б…
— Да, глотка посохла. Слова застревают, будто войлочные…
Водичка и курево — это первое, что в такие минуты требуется солдату. Кручу в трубочку газетные клочки, набиваю махрой, слюной заклеиваю края, сую раненым в рот, щелкаю зажигалкой. Другим подношу к губам фляжку с водой. Ободряю, смеюсь. А мысли о том, что надо полазать впереди: наверное, кто-нибудь из тех, кто подрывали танки, ранен. Выглядываю из окопа. Осматриваюсь. Поле боя в земляных всплесках, в черной гари разрывов. Гитлеровцы ведут артиллерийский обстрел. И танки не отступили — лишь укрылись в чахлом кустарнике. Видимо, готовятся к новой атаке. Слух привычно раскладывает канонаду боя на составные части: вой летящих снарядов, взрывы, еще не угасший гул танков, трескучую дробь пулеметных очередей, свист пуль и осколков, вой жаркого огня, охватившего ближний танк, хриплый голос телефониста, твердящего: «Чайка», я — «Орел», я — «Орел»!» Выпрыгиваю наверх, ползу. А раненые говорят:
— Эх, Батя у нас — что надо!
А ведь мы — каждый про себя — уже и не надеялись устоять.
…Ночь. Наш полк, вся наша дивизия, прикрывавшая эвакуацию населения, промышленности и войск Одесского оборонительного рубежа, грузится на транспорты. Уходим! Оставляем Одессу!.. Хочется упасть на причал и плакать, громко, навзрыд.
Со стороны города доносится гул артиллерийской пальбы, глухое аханье взрывов. Далеко в море видны белые огненные сполохи, за которыми следуют тяжелые громоподобные раскаты — это ведут огонь корабли, обеспечивая незаметный отход войск с передовых позиций.
А здесь — тишина. Тревожная, обидная, жуткая. Только слышны плеск воды, приглушенный рокот корабельных моторов, от которого мелко и тряско гудит тело корабля, глухое шарканье множества ног по палубе, осторожный стук орудийных колес по мосткам, пониженные до шепота голоса, негромкие слова команд. Мертвенно-синеватый свет падает на трап, до неузнаваемости искажает знакомые лица. Майор взглядом провожает каждого проходящего. И даже сейчас, когда он просто стоит, едва видимый под этим жидким и бледным синеватым маскировочным светом, в нем, как и всегда, восхищают та внутренняя собранность и красота, которые из многих сотен прекрасных людей выделяют самого сильного, самого волевого и мужественного. Воспитанные с детства, утвержденные и закрепленные всем образом жизни человека, такие качества становятся неотъемлемой частью его внешнего облика и проявляются во всем — в том, как он ходит, говорит, как ведет себя с окружающими его людьми.