— Ничего не изменилось… Ведь эту теперешнюю свободу разливанную, кто её придумал? Интеллигенция вшивая и выдумала. А свобода для них — рваться к кормушке, стучать глоткой, правдами или враньём — выдвинуться… Примерно то же самое было и раньше. Я знавал и таких: родную мать, гад, застрелит, лишь бы выдвинуться, покомандовать… У меня есть на примете один интеллигент, так он, представляешь, для «красно-коричневых», на будущее, казнь такую придумал, никогда не догадаешься. Всем казням — казнь. Залить медицинским клеем половой орган. Кормить солёной рыбой и воды не ограничивать. Представляешь, три языка знает, подлец! Три! А ты говоришь — свобода! Вот и возьми этих дураков, съешь их с кашей. А? Каково… Или хоть этих пьяных возьми, про которых ты, Юра, говорил, они так и понимают слово «свобода»: пей, гуляй, на работу — хочешь иди, а не желаешь — наплюй, не ходи. «Пусть работает железная пила, не для того меня мамаша родила…» Также и про коммунизм тогда думали. Хочешь — иди работай, нет — лежи, спи. Кстати, и Ленин любил этих «умников»-интеллигентов. Эх, жизнь — жестянка ржавая! Прожил, как в преисподней побывал, эх, я и по-па-рил-ся… Сколько мук пережил…

И старый, и молодой — оба улеглись. В доме было тихо. Уже рассвет восстал. А всё висело серое небо шатром мрачным; крапал дождь и пятнил стекло, то смелел и усиливался, то отпускал шорох.

— Да-а-а, — закрывая глаза, зевая, вполголоса сказал Юра. — Ну, дела-делишки. Как говорил наш кум на «пятерке»: «Кругом шашнадцать выходит».

— Как? — Евсеич изо всех сил приподнял голову. — Как ваш кум говорил?

— Кругом шашнадцать!

— Да, выходит так… Хм… — Фома Евсеич заулыбался. — Юра, а Таиска-то Кривокорытова много обабок набрала?

— Старуха-то? Целое ведро! Там у неё не одни обабки, были ещё маслята… Что-то ты вспомнил про неё, полковник?

— Да так. Молодыми ещё бегали. Первая красавица была, и юбка на ней такая узкая, серая, и накидка, как говорили тогда, «я те дам». Помню и туфли красные на кожаном ходу. Эх, и девка была! Загляденье! «Где мои шестнадцать лет?»

— Всё проходит, Полковник, и хорошее, и плохое, всё, — заключил Юра с закрытыми глазами.

Евсеич улыбнулся его глубокомыслию:

— Да, всё проходит, даже любовь. Остаётся только память. И та не навсегда.

Юра встал, надел в сенцах глубокие калоши, от которых сделалось больно в щиколотке, вышел покурить на крыльцо. Сумка его валялась в сенцах, вспомнился полушубок. Юра вытащил его из сумки и повесил на вешалку. Запахло керосином.

— Зачем ты его привёз? — спросил Евсеич. — Говорил же тебе — не вози.

— Он же ещё хороший, зачем вещами разбрасываться, вот тут чуть моль побила. И память твоя, сам же говорил.

— Возьми себе, у меня всё равно пропадёт. Портному отдай, он тебе верх сделает, покроет крепким материалом, оверлочит края. Будешь ходить как Башмачкин. Только не по Питеру, а по Москве…

— Я так и сделаю, полковник, а в чём ты будешь ходить зимой?

— Зимой, похошь, он мне не пригодится. Зимой я буду в другом месте. В лучшем из миров, в раю!

— Брось, что ты заладил… Жестоко это. А хочешь, поедем ко мне, у меня поживёшь зиму. Мама разрешит, она добрая, моя мама. В городе в госпиталях подлечат малость.

— Спасибо на добром слове, но мне уже не надо. Некуда, ни к чему. Везде я успел. Даже слишком. Как сказал мой друг, бывший тюремный врач, лепила: «Ты только с виду здоровый, а внутри — труха. Хоть сейчас на актировку». Давненько это было… Лепила хоть бы соврал. Он и тогда точно констатировал смерть. Когда умру, — продолжал Евсеич каким-то совсем другим, грудным голосом, — когда умру, должно быть по осени, побудь на могилке. Посадил я сиреньку молодую, поправь её в головах… И сам приходи разок-другой, а лучше почаще, слышишь, за милую душу… Больше некому.

Юра не слышал, он уже спал.

— И Таиске Кривокорытовой, если увидишь, скажи, что я любил её. Женился бы, да тут жизнь так сложилась… Эх-ма, ладно. Нет, лучше не говори… Побеседовали ладком, как мёду наелись… Горького мёду, брат ты мой… От сердца отлегло, как в церкви побывал, ровно на молебне исповедался…

Юра спал напряжённо и зло. Снился ему огромный тулуп Евсеича, который вместо карты России висел исподом вверх в кабинете начальника фельдсвязи. Источенный молью, он будто бы оседал, сползал с крепежей этот тулуп-карта и угрожал страшным падением. И непонятен был этот страх, откуда он? Из-за него ли, точно ли из-за этого тулупа? И как бы из другой комнаты, ширмой которой он и являлся с широкими полами, один за другим выходили те, по чьим судьбам были решения и исполнения.

Выходили они друг за другом, пригибаясь под тяжестью отодвинутой полы, и не расстрелянные они были все, а живые…

И во сне он, Юра, всё беспокоился и никак не мог понять, не мог объяснить сам себе, за что же люди так страдали, если всё, даже лучшее в «перестройку-революцию» низвергнуто в прах. Поругано, отнято, поделено теперь по карманам этого тулупа и припрятано в его бездонных подкладках. Присвоено и переименовано. Ради чего люди жертвовали собой? «Не жалея здоровья и самой жизни», — ради того, как сказано в присяге? И только?

Перейти на страницу:

Похожие книги