В самом деле, каждый из стоящих в очереди знал, что теперь на их Сонино, четвёртое по счету село на пути автолавки, может и впрямь не хватить продуктов. Не хватит на всех. Везде, где она торговала, — вытряхивала пенсии у стариков, а в Кошебеево, у святого колодца, и на свадьбу народ затаривался, и на поминки, — большое село, может не хватить многим элементарного: хлеба, спичек. Ждать полтора месяца, отстоять очередь и не купить соли, спичек, мыла… И всё из-за какого-то чудака-старика, похожего на чучело, залезшего бесстыдно и нагло без очереди, просто обворовавшего временем и удачей, человеческой гордостью, — такая перспектива, вероятно, устроит не всех.

И в самом деле, тотчас раздались недовольные окрики, на Кузьму бросали возмущённые взгляды. Кто-то, скрываясь, толкнул его так, что Кузьма едва устоял.

— Куда это чудо-юдо огородное лезет! — орал молодой мужик в богатой новой шапке. — Эй, дед, ты чё, оборзел, в натуре, не видишь, сколько народу стоит?

— Дед, а мы тебе тут что, лохи? Очередь соблюдай.

— Ишь, прёт как на буфет, да какая там совесть, на нём пробу негде ставить.

— Глядите-ка, бабы, глядите: наглость — второе счастье. У него душа, а у нас — клюшка.

— И мужика ни одного нет, выкинуть его.

Со словами: «Ты чё, старик, дупля не отбиваешь? Или тебе рамсы поправить?» — к Кузьме двинулись. Я тоже, наперерез. А Лукич вдруг затряс головой, забормотал что-то нечленораздельное:

— Кто кур воровал, у того руки трясутся. Кто кур воровал… Косо бродит, за нос водит. Косо бродит, за нос водит.

На губах появились слюни с сукровицей. Густые брови то взлетали, то повисали хмуро, глаза, угрожающе глядя, вдруг стали закатываться, закатились. Он упал и скорчился. Пробившись к Кузьме, я обомлел от испуга: страшные бельмы глаз сплошь в красных лопнувших капиллярах были изжёлта-сизы, зрачки закатились. Я не узнал его. Над ним нагнулись.

— Эй, кажись, сейчас помрёт.

— Пустите, пустите, — загалдели надо мной и впереди меня (впереди очереди народ всегда добрее), — пустите, вы что, он фронтовик, право имеет. Ишь, трясёт его всего, пустите.

— Ха! Фронтовик. Все они — фронтовики. За чекушкой лезет, поди, а не разобрал, что это не частники. За касимовской косушкой мы все фронтовики.

— Точно! Не выгнали б фашиста, подчинились бы, глядишь, по-другому бы жили теперь, не стояли бы в очередях как сейчас. С немками бы тово, якшались.

— Гутен-так, майн либен гёрл, даст ист фантастишь!

— Ты что же, стервец, Славка, а? Это тебе демократия глаза так открыла? Да Гитлер — он не только цыган да евреев того, он и нашего брата пожёг миллионы.

— Да, демократия мне глаза открыла, раньше слепой был, — резко и пьяно уже отвечал тот, кого назвали Славкой. — Тридцать лет мантулил на ваш социализм, и уже все вступили одной ногой… Ан, оказалось, не туда вступили. Вовсе не туда.

— В д… ты вступил, а не в социализм. Ты вспомни, как в партию-то рвался, в председатели… Почёту хотел?

В очереди кто-то кого-то схватил за грудки, повалил в снег. Гомон взлетел над толпой, как стая испуганных птиц. Стали разнимать. Я подхватил Кузьму и ловко подсадил его с мешками вверх, в лавку по железной приставной лестнице. Шибануло в нос, в глаза острым запахом залежалой селёдки, дешёвого мыла, свежевыпеченного хлеба. И ещё чего-то странного, незнакомого, как если взять и смешать ворвань с патокой. Пахло зубным порошком с мятой, гуталином.

— Эй, кто за хлебом, не вставайте больше. Хлеба хватит не всем! — крикнула продавец-молодуха.

Дед Кузьма и так был на голову выше многих в своей ободранной овчинной шапке, а тут, влезши к прилавку, и вовсе оказался у всех на обозрении. Он всё ещё не переставая тряс головой, бормотал, ему совали в губы, в беззубый рот, в десна валидол. Он стал кидать один за другим через головы впереди стоящих пустые мешки, потянулся со списком к продавцам. И вдруг опять замычал на какой-то вопрос, громко и немо, и так угрожающе страшно, что у меня у самого пробежал мороз по коже. Продавец, молодая и миловидная, испуганно закивала головой, мол, всё ясно, не волнуйтесь вы так. И вдруг Кузьма заплакал, запричитал что-то, вытирая глаза смятой шапкой. Помощник и продавщица засуетились вокруг него, стали утешать, раскладывать по списку в мешки. Сзади всё ещё покрикивали:

— Да это киник, председателев печник! Дурак набитый!

— Чу, чу-ка, у него падучая, молчите.

— Мужики, да я его знаю, он из Выселок.

— Малый, помоги, — оглянувшись, сказал мне дед и, обернувшись, выхватил из моих рук последний мешок, нехорошо взглянув на меня. — Держи-ка, держи, на, мешок-то!

Буханки хлеба, спички, куски хозяйственного мыла, банки с килькой, сельди в прозрачных пакетах полетели в наши мешки из-под прилавка, меняя место своего пребывания и наполняя один за другим два больших сидора. Шум возмущения на улице возрастал, как морской прибой. Я уже пожалел, что не встал в очередь вместе со всеми, а пробирался следом за Кузьмой. Когда начали укладывать пиво, бабы заорали, заулюлюкали, затоптались вокруг мешков, да всё с подначкой:

— Больной-больной, а пиво жрёт!

— Никакой он не больной!

Перейти на страницу:

Похожие книги