Андриевский почти бежал по институтским этажам и переходам. Ему было очень, невыносимо стыдно. Он бежал, даже не думая куда именно. Бежал, чтобы затеряться, спрятаться то ли в институтских недрах, то ли в более глубоких и непонятных недрах, где или крик совести глуше, или… Но незачем было бежать, скрываться — бог уже говорил с ним…
Данила вынырнул из посадки — так он обычно срезал путь к институту, чтобы не пользоваться автобусом, — и обнаружил впереди заборчик, полосатый переносной заборчик. Из таких заборчиков, как оказалось, было составлено сплошное ограждение, опоясавшее, по-видимому, всю институтскую территорию. Маячивший неподалеку старшина в пятнистом — а там, дальше, прохаживались вдоль ограждения еще и еще, — окликнул:
— Стой! Нельзя.
«А вот и доблестные инквизиторы».
Старшина подошел и поинтересовался:
— Кто такой? Документ, пропуск?
Пропуска у Данилы с собою, конечно, не было, давно куда-то забросил.
— Тогда пройдемте на КПП.
Направились к дороге, соединявшей институт с Выборгской трассой. Дорога, конечно же, оказалась перегороженной шлагбаумом, а на травке стояла будочка, собранная из свежеструганых досок. Из будочки вышел капитан:
— Добрый день. Вы здесь работаете? Фамилия, отдел?
Расслышав ответ, слегка кивнул и скрылся обратно. Через пару минут высунулся из окошка и произнес:
— Еремеев, пропусти.
Данила хотел было идти себе, как кто-то его окликнул. На обочине перед шлагбаумом столпились машины: грузовики, пара фургонов, множество легковушек. От одной из них шел к Голубцову отец Максимиан, в рясе, с большим позлащенным крестом на шее.
Оказалось, что вот уже час, как они здесь прохлаждаются, а между тем его ждут там, в институте, договорились на девять, и вот как нехорошо выходит. Углубляться в разговор Данила не захотел, — прохлаждаетесь, ну стало быть, что ж тут поделаешь.
Данила обошел шлагбаум и устремился к проходной. Скользнув в очередной раз взглядом по институтским строениям, наконец-то рассмотрел верх главного корпуса — а верха практически не было, весь он был как бы изъеден: то пол-окна, то полстены, а то и просто насквозь; кое-где в поле зрения попадались отдельно парящие фрагменты крыши, ничего собою не накрывающие; попадались и более экзотические фрагменты — отдельно горящие на натуральном фоне голубого утреннего неба и нежных перистых облаков люминесцентные светильники; был одинокий стул, он даже медленно вращался в ничем более незаполненном пространстве.
Вот и проходная. На вахте вместо обычной старушки-дежурной лейтенант с двумя сержантами. И в данный момент сержанты очень заняты — загораживают собой вертушку, сдерживают рвущегося напролом профессора Тыщенко с сотрудниками и прочими сочувствующими, числом не менее тридцати. Тыщенко что-то выкрикивает невразумительное, потрясает завернутой в несвежее вафельное полотенце иконой.
Проходя мимо, Данила четко расслышал профессорову реплику:
— Эх ты, поле русское, поле армагеддонское! И что вы, сатрапы, с ним делаете!..
На что в ответ прозвучала дежурная реплика лейтенанта:
— В который раз повторяю — имеется приказ: никого до окончания рабочего дня из учреждения не выпускать.
Стал подниматься по лестнице — глядь, а под ногами пусто, виден нижележащий пролет. А ведь когда подходил к ней — нормальная лестница. Кинулся обратно, даже спрыгнул. Ну да, на месте, со стороны глядя — всё в порядке.
— Молодой человек, — подал голос лейтенант с вахты, — для вас же здесь знак повешен.
Данила задрал голову.
— Да нет, слева, на стене.
Слева на стене висел нормальный дорожный знак, «кирпич», и под ним поясняющая надпись на ватмане: «Стой! Прохода нет!»
— А куда? — спросил Данила.
— Лифтом.
Полгода этот лифт бездействовал, говорили — в ремонте. Данила загрузился в лифт и уже без приключений добрался до своего рабочего места.
А в это самое время в другом, правом лабораторном корпусе, в своем рабочем кабинете заместителя директора по научной части, Алферий Хтонович Харрон общался с Никитой Зоновым.
Часом ранее Харрон вызвал к себе непосредственного шефа Никиты, Менелая Куртовича Неддала. Между ними состоялся короткий разговор:
— Менелай, надо бы тебе вплотную заняться Зоновым… Нет, я сам. Ко мне его.
— Батюшка Алферий, ты только не серчай…
— Ну?
— Что тебе до этих? Голубцова, Горкина…
— Хм. Противник использует их органосубстрат как Центр. Понял?
— Понял, батюшка. А правда, что когда всё закончится, ну, завершится благополучно, то…
— То?
— Бессмертие, власть над материей?
— Правда.
Итак, Зонов сидел за столом, большим, старинным и потемневшим от времени. Слушал негромкую, сыплющуюся сплошным песочным потоком, речь. Сидел, слушал и ничего не слышал. Слова сыпались и сыпались — смысл не складывался. Песок слов, проникнув в Никиту, далее падал беззвучно, порождая лишь тишину. Взгляд собеседника — спокойно-равнодушный взгляд, да странное ощущение, ощущение собственной неуместности, неуместности своего существования в этом вот мире, под этим солнцем, в стенах данного учреждения, в общем — везде. Поэтому Никита то и дело ерзал на стуле, снимал и протирал очки, издавал звуки-междометия, потел.