«За что же? За что?» Доня кусала пальцы, мучаясь над неразрешимой загадкой. «Я ль не тратила сердце на него, я ль не любила? И разве я навязывалась ему? И о женитьбе…» Ах, эта женитьба! Что ж из того, что она на восемь лет старше его? Найдет ли он лучше ее? Разве не полны ее груди, не напоминают девичьи, разве не гибки ее ноги, не туги обнимающие руки? И разве не понял он, что молчала она потому, что раскрытым сердцем ждала его слова, ждала знака, в котором она увидела бы его любовь к ней, призыв идти с ним на край света? А не понял, — значит не нуждается в ней, не оценил ее тоску по нем, за два года источившую грудь…

Измученная Доня выходила на крыльцо. Жестко цапался за теплые плечи мороз, ветер налетал, как молодой драчливый петух, трепал юбку, обливая ноги ледяными потоками. А она все стояла, вслушиваясь. В голову забредала шальная мысль: а вдруг за углом избы ее дожидается Петр, сейчас он крякнет и, обтопывая валенки от прилипшего снега, пройдет дорожкой, поднимется на крыльцо, возьмет ее за озябшие пальцы и…

Доня прижимала ладонью трепетавшее сердце, озиралась на окна. Но безмолвие степной ночи было нерушимо, плотно давило избы, снега — и хоть бы какой-нибудь скрип, хоть бы одна блудящая фигура полуночного гуляки на свежести снегов!

Не раз Доня распахивала на груди шубу, вдыхала до колкости холодный воздух глубоко-глубоко. Ей представлялось: лежит она на постели, голова ее покоится на бугристой высоте подушек… рядом вишнево-смоляным отеком колышется пламя свечки… около ее ног сидит Петр… Он гладит ее высохшие белые пальцы и говорит, смотря в лицо большими, наполненными жалостью глазами, говорит сладкие-пресладкие слова, от которых кипит в сердце слезовая тоска о нем, о минувших радостях, о прогорающей жизни…

Стряхнув очарование, Доня скучнела и шла в избу — опять вертеться на надоевшей, как чесотка, постели, мерять одеревеневшими веками бесконечное шествие избяной темноты.

Уход Петра был ее поражением. Она ловила на себе злорадно-усмешливые взгляды Веры; Корней стал с ней откровенно груб и задирист, отмщая ей прошлое великанство и угрозы. Даже старик, вспоминая былые обиды, ехидно подсмеивался над ней, и в глазах его с отеклыми веками появлялись плотоядные огоньки.

— Что это, Авдотья? Воду, что ль, по ночам на тебе возят? Как цвела по все время, а тут и сдалась. С какой бы причины? Ты не злись, а то сами догадаемся…

Отмалчиваться было тяжело.

Когда Доня увидела Петра со Стешей у колодца, она готова была броситься на глазах у всех Двориков к колодцу, отпихнуть Стешу и встать перед Петром: «На, бери, режь меня, но не отталкивай, мука моя горькая!» Но она знала, что Петр горяч в злобе и не простит ей этой выходки. Поэтому она, делая вид, что занята каляно-смерзшимися рубахами, стояла на крыльце до тех пор, пока Петр не скрылся в сенях Лисы. И хоть бы один глядок!

В эту ночь она впервые плакала, в слезах ткнулась в мокрую подушку и уснула коротким облегчающим сном: страдания становились привычными, и сердце покорно притихло.

Угроза Петра перетряхнуть дом Борзых сначала не вызвала в ней злобы. И лишь потом Доня по-настоящему оценила его слова: из амбаров выгружали хлеб, а старик два дня сидел, обнявшись с сундуком, не решаясь собственными руками отдавать «свою кровь этому сорванцу».

— Ведь тыща! Это поду-у-умать! Сволота несчастная! Тебе трынку поганую дать сердце не повернется. Головушка горькая! Корнюшка! — в десятый раз подзывал он сына. — Я не дам! Нет ему моих денег, правов таких нет! Хлеб пусть возьмет, подавится, а деньги — нет, рука не налегает.

Корней, окончательно сбитый с толку домашней неразберихой, орал на вопросительно глядевшего отца:

— Да провалитесь вы все от меня! Чего ты меня треплешь? Не давай! Не давай, но садись сам за них! Я к черту уйду, куда глаза глядят! Кормили! «Петруша, Петруша!» — Он тонко растягивал губы и пискливо передразнивал — отца ли, умершую ли мать. — Распутничали, в дом звали! Вот он вас теперь всех позовет к Исусу! Он вам за все заплатит!

Дорофей Васильев растерянно глядел на корчившегося, громыхавшего ногами Корнея, и по мере того как голос Корнея все поднимался, он медленно тянулся рукой за клюшкой. И когда тот, не замечая угрожающего движения отца, начинал визжать и метаться по избе, Дорофей Васильев схватывал клюшку и стучал об пол:

— Пегий, Мочалка чертова! Изыди! У то я те-бе!

Эти стычки происходили по нескольку раз в день. Наконец старик не выдержал, позвал Доню и указал ей на место рядом с собой:

— Сядь. Не кау́рься, не сожру. Во всем доме кроме тебя поговорить не с кем. Обдумай хоть ты думу мою, Авдотья. Как же быть-то тут?

Он тер ладонью пухлую грудь, глядел в лицо Доне — покорный, незлобивый, каким был когда-то в темноте ее хатки. Доня деревянно присела на край кровати, предварительно оглядев истончившееся одеяло с клоками вылезающей ваты и засаленное по краям до черноты.

— Ну? Об чем говорить-то?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже