Митрий, широко расставив ноги, оглядел его смеющимися глазами и закусил пышный куст бороды, схваченной в кулак.
— Не все ж рысью бегать. Свое отбегал, теперь тебе и шажком не грех. Ну, Христос воскресе, старый приятель!
От бороды попа хорошо пахло дорогим табаком, свежестью дня и бесчисленными запахами яств, поглощенных за долгий день у «доброхотов». Дорофей Васильев поглядел в лицо Митрия и подивился происшедшей в нем перемене:
— И ты потусме́нел что-то, батя. Иль и тебя жмут?
Митрий строго глянул ему в глаза и зашагал по избе, разнося крылатые тени мотающейся рясы.
— Потусмене́ешь. Видишь, творится-то что? То-то! Жили хорошо, покойно, да хватит.
И его спросил Дорофей Васильев, как спрашивал Цыгана:
— Неужели наше все не возвернется, а? Жили мы, собирали, сами сыты были и людей кормили, — неужели все это нарушится навсегда?
Поп молчал долго, не переставая ходить, и все вскидывал вверх голову, будто ему тесен был воротник. И в этом молчании Дорофей Васильев ощутил проблески надежды, которую так хотелось унести с собой от жизни как последний дар. Ему захотелось обстоятельно рассказать Митрию о том, чего никому не говорил, о стержне своей жизни, о последнем оправдании перед людьми.
На мягкой Дониной подушке голове было непривычно покойно, и ноги сладко загудели, будто из них уходила колючая ломота недавнего отсида. Он расправил усы и заговорил, следя за ростом и падением на стене тени от головы попа:
— Другой народ осудит, станет клясть, как сдохнешь, это как бог свят. Разве кому угодишь? А за что, спрашивается? «Ты людей обирал!» Ну, обирал. Да разве я грабил их, отнимал у кого? Сам идет. Оплошает, пропьется, дойдет до креста, ну и идет. Ведь я помогаю ему, даю вздохнуть. За это богом грехи прощаются, а люди не простят, им все хочется, чтобы ты и человека поддержал и не взял с него ничего. А я разве Филарет Милосливый? Мы, батя, — я тебе все равно как на исповеди говорю, — мы наживали по чистой совести: я — тебе, ты — мне. Мы не желали худа человеку, в пропасть его не совали, не улеща́ли. Опростоволосился, попал под полоз — твоя судьба такая, я тебе не причинен. Поддержать надо? Поддержу, но только чтоб мое ко мне возвернулось без убытка. Мы совесть знали. Скажут, господам служил. Служил, верно, рабствовал! Не боюсь за то бога! Но ведь не я служил, а нужда моя. Я б ему в морду плюнул иному, своими бы руками горло перекрутил, а нельзя, в ем сила, у него земля, у него все благи́. Нахрапом его не возьмешь, так приходится дураком прикидываться, потакать, сиятельством повеличать, пугнуть для него кое-кого. А разве пугали со злом? Иного, верно, стукнешь в душу, а у самого слезы горькие капят. Нужда заставляла. Ну и получишь, ну и урвешь от господского куска частичку. Ведь слезой в силу входили. Слезой да крепостью, здоровьем. Не доспишь, не доешь, прижмешь семейных, где надо. Ведь не сладко было. А на таких нас земля держалась. Вон мой сосед, Ерунов. Он нам не дружка. Гнида он, прости, господи, для праздника. Он без мыла куда хошь влезет, он так обкрутит человека, что тот ему сам в рот тянется. Таких давить надо без короткого, оселок на шею и на осинку, как Юду-предателя…
Дорофей Васильев с силой потер грудь. Волнение запирало дух, и кровь била в висках тонкими молоточками. Митрий давно сидел на скамейке, положив голову на ладонь. Золотым дождем падали волосы на его лицо, плечи, и тихий взгляд скрытых от света лампы глаз вещал покой.
— И вот, батя, помухлевали мы с тобой, пожили всласть, будет ли прощение мне на том свете? Нагим я ухожу с белого света. Землю взяли, деньги пропали, дом распался…
В сердце закипели слезы, но глаза остались сухи. Дорофей Васильев хотел было еще кое-что сказать попу, но не повернулся язык. И странно было ему слушать слова Митрия, будто говорил он за стеной, не видя его, говорил громко, не стесняясь:
— Зажги свечку. Видишь, его опять в обморок кинуло. Надо, видно, кстати прочитать отходную.
«Какую отходную, что он бормочет?» — подумал Дорофей Васильев, но раскрыть глаза не хватило сил. И сейчас же в уши торжественной музыкой хлестнул сочный голос, читавший строгие и жуткие слова молитвы. Где-то высоко-высоко вспыхнуло оранжевое пламя, в его свете видна земля, с лесами, дорогами, заросшими ветлами деревнями, — и надо всем этим лился благословляющий голос, утверждающий красоту земли, силу человека и смиряющий его гордыню.
Умер Дорофей Васильев наутро. Перед тем он очнулся и оглядел углы избы — празднично-светлой и будто совсем незнакомой. Никого не было. Он позвал Доню. Позвал раз, два и, обессиленный, свесил голову на край подушки.
Он так и не узнал, что Доне было не до него. В это утро она кликала смерть себе, но эта гостья не зашла к ней, удовлетворившись в этом доме одной жертвой.
Не всю жизнь имела Алена уродливый горб за плечами и не всегда была так обрубленно мала ростом. Было время, когда Артем гордился красавицей женой, забывая про свою бедность и худобу.