Так установлен был мир двух сильных в Двориках людей. Но за внешней дружностью, за угодливыми поклонами издалека, за совместными поездками в церковь таился жесткий расчет. Каждый из них подмечал уязвимые места другого, старался незаметно подпортить соседу, но до схватки не доходило: волки пробавлялись пока мелкой живностью.
Один раз в два-три года на Яшу находила светлая полоса. Перед тем он всегда пропадал особенно долго, его редко видели в деревнях, он бродил по полям, ночевал на перелесках, питался неизвестно чем, и все шел и шел. Чаще всего это было летом перед уборкой хлебов, и в светлые минуты Яша умиленно, со слезой в голосе говорил о себе:
— Свежий хлеб дает мне здоровье. Если бы найти мне такое место, где никогда не перезревают хлеба, ушла б хворь с меня.
В светлые промежутки он будто вновь рождался. Его несказанно радовал прояснившийся перед взором мир, ослеплял его светом, красками, люди были все добры и душевны, оттого Яша цвел не сходящей с лица улыбкой, норовил угодить всем, старался помочь в работе. Яша был в свое время замечательным косцом, умел отбивать и налаживать косу, как никто в селе.
Первой мыслью Яши в момент просветления была мысль о рыбе. Уцелела еще в обескровленном тяжелой болезнью мозгу память о родной речушке Пани́ке, заросшей ивой и орешником, студеной в самые жаркие дни, в которой водились лини и светлобокие язи. Вставало перед глазами пестрое праздничное утро: шли люди широким выгоном в церковь, из-за бугра, поросшего густым низким дубняком, плыл редкий звон, и казалось, звонило небо, солнце, от звона шалела рыба и гуртом шла в бредень. Сам он, мокрый, в одной рубахе, выбирает из мотни рыбу вместе с палками, кусками земли и глядит в прореху кустов на идущий по выгону празднично-чинный народ. Вот прошли цветной толпой девки, блестя бусами и огнисто отливающими лентами. Ах, как сладко дрожит их смех, дружный, настороженный! В этом смехе и радость от торжественного наряда, и ожидание встречи с ребятами, и недалекий вечер, голубой, короткий, как молодость, сладкая тоска невыговоренных слов, сдержанных желаний, и теплота в груди, чувствующей горячую руку возлюбленного.
И среди девок вот так наяву видит Яша Настасью. Будто не было прожитой жизни, не было опустошающего безумия, не было темного зева колодца, из которого вынимали люди обвислое, синее с кровавыми подтеками тело Настасьи, — ничего не было!
Он готов и сейчас кричать так же звонко, задорно, как в то праздничное утро: «Ого-го! Приходите рыбу чистить!»
Настасья тогда обернулась на его крик, на лице ее забродила неуверенная усмешка, и это перевернуло мир Яшки: Настасья вдруг как бы вошла в грудь целиком, в пестром оранжевом полушалке, с полусапожками, трогательно помахивающими ушками, Настасья, высокая, ладная, с таким глубоким и волнующим голосом.
Это было… Молодость ушла: годами военной службы, всепоглощающим безумием, охватившим голову Яшки-солдата; прибыл он в село в новой, с иголочки, шинели, с бескозыркой «на ухо», с тяжелым сундуком, куда собирал клочки своей любви к Настасье, и избу нашел пустую; она запомнилась ему тяжким дыханьем Дорошки, все подливавшим вина брату.
— Где же баба моя? — Яша отталкивал от себя стакан, ворочал набухающими пьяной одурью глазами, и перед ним плыло все, шаталось на стороны. Потом крики, народ в избе, затем колодец, мертвая Настасья, тягота безумия.
От прежнего уцелело лишь воспоминание о рыбе. Яша помнил, куда в последний раз положил он изъеденный путиной бредень, доставал его и принимался за починку. Он выпрашивал у Марфы ниток и улыбался при этом радостно-детской улыбкой, странно менявшей его недавно еще дикое, перекошенное лицо. Марфа часто крестилась, взглядывала на иконы и говорила Яше, как ребенку, — тягуче и ласково:
— Опять рыбку, Яшенька? Головка полегчала? Ну и слава богу. Может, отойдет от тебя. Надо молиться. Миколаю угоднику и своему ангелу. Помолишься, Яшенька?
Он тянул к ней дрожащие в радости руки и послушно кивал головой:
— Помолюсь, Ма́рфушка. Вот наловлю рыбки и помолюсь. Ниточек мне, бога ради, ублаготвори.
Вместе с нитками Марфа вынимала из сундука чистые мужнины рубашку, штаны, совала в руки Яше:
— Прирядись. Скинь свою ветошь-то. Али у нас одеть нечего?
Из кладовки Марфы Яша уходил неузнаваемым: опрятный, чистый. Марфа давала ему на ноги старые суконные коты, а на голову елею. И сиял Яша, озаренный улыбкой, шел к амбару, бережно прижимая к груди мотки суровых ниток.
На починку бредня уходило дня два. Яша крутил нитки, растягивал бредень на колышках во всю широкую стену амбара, ходил около него, напевал под нос, а тонкие пальцы ловко справлялись с челноком и ниткой.