Хоть и далеко, но в ярко освещенном окне было хорошо видно маму, вечно разговаривавшую по телефону с какой-нибудь Закавказской или там Забайкальской железной дорогой. У одной только моей мамы было на столе целых четыре телефона (чем я при случае хвалился), и иногда она говорила одновременно сразу с двумя дорогами, а третья дорога лежала на столе, ожидая своей очереди. Я смотрел на маму с нежным и щемящим чувством. Бедная! Она и не догадывалась, что я в эту минуту гляжу на нее. Необоюдность чувства и зрения, одностороннее мое подглядывание делало взрослую маму совсем беззащитной, и в острой жалости к ней сладко изнывало мое сердце. Мама дорогая!..
Нет слов, работа у мамы была очень сложная, и мама очень серьезно к ней относилась. Не то что Анна Яковлевна или Шашурина. Эта Шашурина была известной в нашей семье симулянткой. Мама говорила возмущенно:
– Нет, что эта хабалка опять выдумала! У нее, видите ли, шизофрения. Шизофрения – так сиди дома! (Сидеть дома – означало оставить работу.) А ты что? То под свою липовую шизофрению помощь выбьешь, то путевочку отхватишь, то, вот, на больничном какую неделю сидишь, а Лапина – лошадь! Лапина – тащи! – в вечно атакующем своем стиле кипятилась мама.
Оно и понятно, посидеть на больничном, чтобы все в доме перестирать и перештопать, было для нее недостижимой, неисполнимой мечтой. Как раз и попадешь под сокращение штатов.
Перманентная угроза возможного сокращения никогда не исчезала вовсе – нить то слегка ослабевала, то вновь, угрожая лопнуть, натягивалась. Признаться, я не помню ни одного случая такого сокращения. Скорее всего, это была несложно сочиненная узда. Просто поразительны тогдашнее простодушие и почти детское легковерие совершенно взрослых людей!
– Сократят – посидишь дома, – успокаивал папа.
– Богатенький какой! Тыща двести на дороге не валяются. Еще у тебя кишка тонка четверых тащить, – резала мама.
– Если кому и беспокоиться, то, во всяком случае, не вам, Зоя Никаноровна. Таких грамотных и работящих сотрудников начальство обычно не трогает. Иначе ему не на кого будет опираться, – сильно картавя и, по-видимому, из собственного начальнического опыта говорила Елена Марковна.
– Что вы-то можете в этом понимать? Вы сами – завотделом! А у Лапиной – любая дворняжка знает – руки нет. Лапина – неблатная, – с гордостью, сложно перемешанной с горечью, говорила мама.
– Зоя, успокойся, – говорил не относящееся к делу папа.
Слабохарактерный, он считался у нас не имеющим собственного мнения по принципиальным вопросам и всегда беспринципно стремился к миру. Как не понять, папа, что ведь не до мира в этом вечно атакующем и агрессивном мире!
Мамина принципиальность мне больше нравилась. Беда, что из-за нее частенько рушилось согласие и приходилось укрываться, где попало.
Родительские темпераменты были как бы обусловлены их партийной принадлежностью. Мама была партийная, папа – «не состоял». Таким образом, партийная мама была как бы Фурмановым при беспартийном Чапаеве – папе. Тут у нас, правда, вконец перепутались национальные роли. Так то ж были не двадцатые, а пятидесятые годы…
Едва ли было не так, что там, где-то на ихних закрытых партийных собраниях и партактивах им строго внушали, что вы, де, должны воздействовать, и крепко воздействовать, на беспартийных членов семьи, ни на минуту не ослаблять партийной хватки на дому.
Каланчевская улица, где располагалась милая мне парикмахерская, была, так сказать, местным торговым центром. Она начиналась, если идти к трем вокзалам по моей, правой стороне, бакалейным «инвалидным» магазином и заканчивалась «Южным» гастрономом. Я еще застал и помню нескончаемые послевоенные очереди за мукой, заползавшие во двор «инвалидного» магазина. Это бывало под большие советские праздники – 1 Мая и 7 Ноября. На каждой ладони еще с вечера химическим карандашом писался персональный номер. Я свой номер обычно, сам не знаю почему, зажимал в ладони. Чтобы не украли или – по школьной привычке – чтоб не подглядели?
Тогда хозяйки еще не то что не потеряли вкуса, а только что входили во вкус домашней выпечки. Тем и запомнились праздничные кануны: в каждом подъезде – изумительно, восхитительно, соблазнительно, волшебно! – пахло ванилью и пирогами всех мастей.
Мама, как истинная не сказать москвичка, но горожанка, выпекала еще в специальном «чуде» кексы. На ее взгляд, они были несколько, что ли, более культурным, более городским продуктом по сравнению с «деревенскими» пирогами. Я в то время еще не был таким большим снобом, как сейчас, и противно жирным кексам предпочитал легкие пироги. А пирожки вообще мог есть не уставая.
Выйти во двор с каким-нибудь лакомством считалось шиком. «Сорок один – ем один», – кричал обладатель съестного припаса, сразу отсекая еще только зарождающиеся покушения. Но если зазевался и вовремя не произнес охранную формулу, пиши пропало…