Через час Костя и Петр Абрамович выходят из метро «Кировская» (никакая не «Кировская», а «Чистые пруды», переименовали давно, знать надо, дорогой товарищ! – поправляет в свойственной ему манере громогласный спутник, распираемый радостью долгожданной встречи), трамвайные пути переходят, на которых вагон-ресторан стоит, а обочь палатки и киоски, – и к бронзовому Грибоедову, задумчиво-грустно поглядывающему на публику мельтешащую. Так он и раньше смотрел, сейчас, может, еще грустнее – Костя мысленно памятник приветствует как друга закадычного, замирает, вглядывается в словно оживающие фигурки горельефа: Фамусов внушает нечто значительное Молчалину, Скалозуб, выпятив грудь, вещает о вреде наук и просвещения, необразумившийся Чацкий объясняется с Софьей и ко всему княгиня Марья Алексеевна прислушивается… Сколько же раз проходил Костя мимо, катал здесь коляску с Диной, назначал деловые встречи… И с Полиной познакомился возле Грибоедова, сидела на лавочке, читала «Юность», он о чем-то спросил, она ответила, с этого и началось. Подкатывает непривычное, разнеживающее, стесняет дыхание, черт, я же не сентиментальный, что со мной, не хватало еще рассиропиться… Этого он более всего боялся, собираясь в Москву. И – добоялся, кажется.
Приступ проходит, едва Костя и Петр Абрамович начинают фланировать по бульвару. Подрезанные, дабы пуха избегнуть, тополя смотрятся стыдливо, будто содрали с них, как с людей, одежду, и стоят они голенькие и несчастные, выставленные на обозрение всеобщее. Раньше, в Костину бытность, обкорнать тополя редко или с опозданием мысль приходила городским начальникам, зловредный пух под ногами стелился поземкой свежей, витал в воздухе, забивался в ноздри, у некоторых аллергию вызывал. А Костя его обожал. Гуляя Чистоками, без конца повторял про себя: «Кругом семенящейся ватой, подхваченной ветром с аллей, гуляет, как призрак разврата, пушистый ватин тополей…» Не стихи – дивная, бесподобная мелодия, особенное состояние души отражавшая. Теперь, видать, новая власть все по правилам делает, борется загодя с пухом, но уж больно не похожи на себя деревья – глядеть жалко.
По обе стороны аллеи на пожухлой, с проплешинами, траве сидят и возлежат типы какие-то, еда на газетах, водочные и пивные бутылки от постороннего ока не прячутся, натуральная, похоже, узаконенная пьянка средь бела дня. Это уж совсем новое для обомлевшего слегка Кости.
На лавочках вроде как иная публика, почти стариков не видно, как бывалоча; куда ж они подевались – на дачах или повымирали? Замещают их ребята, коротко, под стать тополям, стриженные, с мускулами накачанными, взглядом изучающим исподлобья, девчонки преимущественно в брюках и с такими же, как у парней, не московскими лицами; сидят на спинках лавочек, ногами на сиденьях, курят, сосут пиво из бутылок и банок.
На месте «стекляшки», как именовали завсегдатаи плохонькое кафе с пищей-рыгаловкой, незнакомый ресторан вырастает перед Костей: «Белый лебедь». Через весь фасад лозунг-плакат: «Пейте пиво – не скисшее и без недолива!» Господи, никуда от этого не деться… Даже на бульваре коктейль из трех запахов ощущается: табака, пивного солода и газов выхлопных. От смеси этой в горле першить начинает. Его предупреждали – дышать в Москве в жару нечем. С куревом и бензином понятно, но солод… Всего ничего Костя в городе, однако заметить успевает: без пива здесь нигде не обходятся – ни на улицах, ни в машинах, ни в метро даже. Столько лет от жажды изнемогавшая страна наконец может вдосталь напиться – это ли не счастье…
Почему мне многое вокруг убогим, грубым, вызывающим представляется? – спрашивает себя Костя. Не хочу, не стремлюсь видеть все таким, однако помимо меня происходит. Неужто и во мне мелкое, пакостно-злорадное сидит: вот она, ваша Россия новая. Подумаешь, дышать нечем… Не желает он зла ей, ни в коей мере, не имеет на то ни малейшего права, ни малейших причин, и вовсе не жаждет возвыситься и самоутвердиться в глазах собственных, сравнивая нью-йоркское житье свое со здешним житьем незнакомых людей. Просто, помимо воли, смотрит он на Москву глазами иноземца, а, между прочим, на Нью-Йорк – как закоренелый русский, и многое в городе том и по сей день режет глаз, раздражает – тот же мусор; многое несуразным, идиотическим представляется. Так что нечему удивляться, все нормально, естественно.
А вот и озеро, долгожданное, родное. По русскому телевидению в Нью-Йорке одно время ролик с песней крутили: «…А на Чистых прудах лебедь белый плывет, отвлекая вагоновожатых…» Сжималось сердце, усилием воли заставлял себя не думать, не вспоминать; однажды так схватило, что вскочил с дивана, волчком по гостиной завертелся, нечленораздельное выкрикивать начал, только чтобы наваждение исчезло. Сейчас вроде нормально, не сжимается, не схватывает, будто не с ним происходит. На озере лодочки, как полвека назад, на берегу закусочных полно, народ кучкуется, жизнь кипит новая, незнакомая. А у берегов вода зеленая, зацветшая – не чистят, краем глаза фиксирует.