Теперь-то она видела, что все это фарс. Никому и дела нет, что она чувствует, что думает и что собой представляет. Точно так же, как никому не было дела до ее злосекса и покупок на черном рынке. Для этих людей ни один из ее поступков ничего не значил. Проникнись она хоть всеми постулатами ангсоца, выполняй хоть все его заповеди, да хоть работай на минилюб — а все равно, когда им понадобится, ее убьют, как убили Маргарет, как убили Эсси; как обрекли на смерть Гербера — не за криминал, а лишь потому, что изоспецов тогда назначили козлами отпущения. Эх, как же получилось, что ее с такой легкостью заставили стереть из памяти весь житейский опыт?
Уинстон по-прежнему зачарованно и упоенно внимал О’Брайену: тот ему скармливал его же фразы. «Подлинная наша жизнь — в будущем. В нее мы войдем горсткой праха… быть может, через тысячу лет… против нас — полиция мыслей, иного пути у нас нет». Изобразив такое же сосредоточенное внимание, Джулия думала: «Это ни на что не влияет. Никому нет дела, кто я есть. Я ни на что не влияю». Она даже забыла, что в пальцах у нее сигарета. Впервые за долгие месяцы она ощущала здравомыслие, которое оказалось невыносимым. Она убила Уинстона. Она убивала его на протяжении всего времени, когда он пытался ее любить. Ее тоже убьют — в час, когда она меньше всего будет этого ожидать. Все это она в глубине души давно понимала — но понимать отказывалась. Другой жизни взяться было неоткуда.
Наконец, вновь посмотрев на часы, О’Брайен сказал Джулии:
— Вам, товарищ, уже пора. Подождите. Графин наполовину не выпит.
Он наполнил бокалы и поднял свой.
— Итак, за что теперь? — обратился он к Уинстону. — За посрамление полиции мыслей? За смерть Старшего Брата? За человечность? За будущее?
Немного подумав, Уинстон сказал осипшим от волнения голосом:
— За прошлое.
О’Брайен со значением покивал:
— Прошлое важнее.
Джулия больше не могла этого выносить. Она осушила бокал, а когда поднялась, О’Брайен дал ей знак остановиться и протянул какую-то таблетку.
— Нельзя, чтобы от вас пахло вином, — объяснил он. — Лифтеры весьма наблюдательны.
Она молча взяла таблетку и вышла, держа ее в ладони, а сама благодарила судьбу за то, что он не потребовал от нее проглотить это снадобье у него на глазах. Затворив за собой дверь, она сразу же опустила руку в карман и раздробила таблетку в складке ткани. Вряд ли это был яд, но здесь она ничему не доверяла.
Ее дожидался лифт. У открытых дверей стоял Мартин с непроницаемо-всеведущим лицом. Сколько раз он был свидетелем такого ритуала? Сколько Уинстонов лучилось благодарностью, выслушивая ложь О’Брайена? Сколько женщин исполняло отведенную Джулии роль и где они теперь, эти женщины?
На улице ее встретил закат. В этом внутрипартийном районе тысяча целехоньких окон светилась тысячей огней. В доме напротив бросалось в глаза окно с изумрудными бархатными шторами, аккуратно перетянутыми золотыми шнурами. Дальше открывалась просторная комната, где над поблескивающим пианино горел мягкий, теплый свет. Два бледно-голубых кресла по бокам от инструмента словно ожидали фортепианной мелодии, а развешенные по стенам полки были сплошь заставлены книгами в тканевых переплетах. Даже на потолке красовался лепной цветочный узор, а пианино стояло на прекрасном ковре — на своем, отдельном. Но что самое удивительное: в комнате не было ни души. Вся эта красота пропадала почем зря. На пианино без толку струился электрический свет — свет, где-то произведенный чьим-то трудом. Так и виделось, как часы незнакомой жизни без малейшей пользы изливаются на онемевшее пианино.
16
Шли дни; Джулия больше не видела Уинстона. Уже началась Неделя ненависти; каждый час бодрствования был занят — люди ходили строем, выкрикивали речевки, пели, жгли, громили. Теперь она жила на улицах, а улицы превратились в безумие. Ею владело чувство, которое нельзя было назвать ненавистью, но оно объединяло ее со всеми, заставляло ощущать себя многоликой, богоподобной. Толпа, можно было подумать, восстала и возопила против неправедного обращения с Джулией; люди, можно было подумать, неистовствовали и били окна в отчаянии от предстоящей казни Смита.
Потом Неделя ненависти миновала, не оставив по себе никаких следов, кроме разве что смены имени врага.