– С двадцатого февраля тридцать девятого по двадцатое февраля сорок четвертого отдежурил я в этих самых лагерях. Теперь мне, Ефим, в ад не страшно попасть… много я встретил там, за колючей проволокой, «врагов народа», таких же, как я… Помню, дуралей, раньше так и думал, что сажают и правда лиходеев народных. Знал же многих с нашего завода, которых брали энкавэдешники, уверен был, что они хорошие, честные люди!.. А вот на тебе! Замутила, загадила агитация-пропаганда башку, посеяла сомнение… Поздно отрезвел, когда ежовская плетка самого поперек хлестнула… Так-то вот!.. Все мы такие, пока дело до своей шкуры не коснется… Как я там выжил, только Богу известно. Одна нога выручила: приспособился в тюремной мастерской сапоги да башмаки тачать. Тем и отделался от каторжных работ…
Андреич низко опустил голову, обхватил ее руками.
– Но, – шумно выдохнул он, – не зря сказано, что человек слабее мухи и крепче железа. Выжил я, стало быть, в той преисподней. Переписки с женой был как враг народа лишен… Вернулся из заключения в Москву – ни жены, ни детей. В комнатах моих чужие люди. «О вашей семье ничего не знаем, вроде выслали в Сибирь, еще в тридцать девятом». – Заплакал я, Ефим, как дите малое: остался одинешенек… Потом заковылял в отдел кадров: может, там что узнаю о жене и девочках своих. Родионов встретил меня душевно: «Ваня, Ваня, как же это ты тогда промашку дал?» Рассказал он мне, что вскоре после моего ареста жену с детьми выслали в Красноярский край. Слышал от кого-то, что жена моя там недолго промаялась – умерла, девочек отправили в детский дом. В какой? Где? Он не знал. Меня пообещал взять обратно на завод, мол, наказание свое ты отбыл, на фронт не годишься, а специалисты нам нужны, мастером вряд ли удастся поставить, а контролером… пожалуй, уговорю первый отдел. Начнешь работать, разыщешь девочек и заживешь. Не горюй, сказал, всякое бывает… Вот я и говорю тебе теперь: он хмурый, но душевный, хорошему человеку поможет.
Начал я работать там, где ты меня застал. Комнат моих мне и не думали вернуть, дали вот эту хоромину. Собрал я кое-какой мебельлом, деньжат поднакопил немножко, взял отпуск и поехал в Красноярский край. Отыскал могилу жены, поклонился ей… Нашел детдом, где мыкались мои сиротки. Привез их сюда. Старшей теперь тринадцать, младшей двенадцать. Голодно, холодно… Отправил я их в деревню, в Пензенскую область к тетке, там посытнее. Пишут, ничего живут, по хозяйству помогают, учатся… Вот так, Ефим. Дорого мне обошлись сталинские оспинки… Только ты про это нигде, никому, ни-ни! Я тебе рассказал одному, по дружбе, доверяю тебе. Смотри же! – Андреич приложил палец к губам. – Молчок! А то, знаешь, и тебе влетит, как пить дать. С этим у нас просто.
– Не беспокойтесь, я – не решето. А за доверие – спасибо.
Ефим глянул на ходики: полночь.
– Поздно, надо идти. Прощайте! – он с чувством пожал руку Андреича. – Крепитесь! Берегите себя для ваших девочек.
– Прощай!.. А ты заходи, не забывай, всегда рад буду… Жаль, горькой маловато было. Раньше я ее, проклятую, в рот не брал. А теперь – сам понимаешь…
Полночной пустынной улицей брел Ефим в общежитие. Не во хмелю, хмеля-то и не было. Брел под тяжестью только что услышанного от Андреича, сопережитого с ним. «За оспинки, за оспинки!» – звучало в ушах, будто эхом отдавалось со всех сторон. За сталинские оспинки честному простодушному человеку пришлепали ярлык «враг народа», раздавили, повергли во прах-разделались, как с истинным врагом. Ефим был потрясен. Вопиющая нелепость рассказанного Андреичем казалась ему непереносимо тяжкой вдвойне; в его сознании рушилось годами сложившееся иное отношение к действительности. Ефим был ровесником Октября, представителем поколения, выросшего и повзрослевшего при Сталине, поколения, для которого Сталин оставался непогрешим, более того, свят, несмотря ни на что. Как и все, он привык верить Сталину, пусть человеку крутого нрава, но личности выдающейся. И было остро больно оттого, что жуткая повесть Андреича заставляла усомниться в безупречности лучшего друга и отца всех народов, в святости всеобщего идола.
«Неужели Сталин ничего не знает о беззакониях и произволе, чинимых энкавэдэшниками?» – мучительно размышлял Ефим, не смыкая глаз на жесткой общежитской кровати. На фронте ему часто приходилось слышать о зверствах фашистов, немало встречать свидетельств их варварской работы. Но то были чужие, ненавистники, захватчики. А эти?.. Ведь это наши, советские люди! Как же так, мучился Ефим… А Сталин? Видит, знает что творится – и помалкивает?! Это не укладывалось в сознании… Ефим гнал от себя крамольные мысли.
Проснулся он разбитым, с больной головой. Чтобы хоть чуть встряхнуться, облился водой из-под крана. Вспомнил: в десять надо быть в отделе кадров. Вот некстати, подумал он, с таким самочувствием да на неприятное свидание.
У Родионова Ефим застал Яшку и седеющего худощавого человека в добротном костюме.
– Якова Ивановича вы знаете, товарищ Сегал, – сказал Родионов. – А это – заместитель председателя завкома товарищ Званцев.