В полдень я покупал газету «Монд», как многие французы, и шел в церковь, потому что алтарь ее находился почти там же, где Кааба, с разницей лишь в несколько градусов. И я читал в этой церкви полуденный и вечерний намаз. Церковь была очень уютной и совсем не отличалась от Сахарной мечети. Единственное отличие заключалось в том, что здесь была треугольная комнатка, пристроенная сбоку к алтарной стене. Ее и комнаткой-то трудно было назвать, так, каморка размером с головной платок. Деревянная будочка с деревянной же дверью. Я не сразу понял, что это, но потом, порасспросив, узнал, что это комната исповеди. Люди шли туда по воскресеньям, вечерами в субботу и в среду. Заходили по одному, по очереди. Закрывали дверь за собой, чтобы снаружи не слышен был их голос. Садились на деревянное сиденье – из тех сидений, на которых можно было сидеть только прямо, словно проглотив аршин, или же отказаться от этой чести и встать на колени на пол. Напротив исповедующегося стоял подсвечник с горящей свечой, на которую следовало смотреть во время исповеди. И стенка комнатки. Стенка, под углом упирающаяся в алтарную стену. В исповедальне было лишь одно небольшое оконце, из которого смотрел на тебя священник. Он был очень немногословен, но ты обязан был отвечать ему сотнями слов, которые выбирал из тысяч. Теми самыми словами о тех самых вещах, которых лучше бы вовсе не было – и вещей, и слов…
Священник сдержанно выслушивал все слова исповедующегося, представляя то время, которое прошло между твоей предыдущей и нынешней исповедью, а потом мужественным звонким голосом, которым возносил молитвы, подбивал твой итог, перебирая четки:
– Столько-то франков и сантимов отдайте больным и бездомным, нищим и паломникам, чтобы Иисус простил вас.
Затем он протягивал тебе руку через окошечко, и ты должен был преклонить колени и поцеловать алмазный перстень на его пальце. Я всегда недоумевал: разве есть место этой явной буржуазности, этому расчетливому ремесленничеству в такой простой и красивой церквушке?
В конец концов однажды я тоже вошел в треугольную комнатку для исповеди. Так совпало, а совпадение, как вы знаете, оно и есть совпадение… Это было в тот самый день, когда я стоял за дверью студии Махтаб. Тот самый день, когда я решил зайти к ней, но все-таки не решился (смотри главу «2. Она»).
«Я не ходил за Махтаб. Однажды, когда мне стало очень тяжело, я пришел-таки к ее студии, но внутрь не входил, а сел возле дверей, у стены, скрючившись. А вечером, когда пришел в кафе месье Пернье, меня ждал сюрприз, Махтаб принесла один из своих этюдов – довольно-таки хаотичный рисунок, который она своими вытянутыми пальцами положила передо мной на столике и разгладила. Постепенно я разобрал, что на нем изображен холст на трехногом мольберте возле белой стены. За стеной сидел на корточках мужчина, но женщина-художница его не могла видеть. Тем не менее на холсте она изобразила корявым силуэтом этого сидящего на корточках мужчину. И гладит его изображение своей кисточкой. Вот мужчина встает и подходит к художнице. А она смеется и говорит: “Всю черную краску, какая у меня есть, придется потратить на твои брови!” А мужчина со смехом отвечает: “Это месть тебе за коричневые карандаши первоклашек школы “Иран”, которых заставили рисовать водопад твоих каштановых волос…” А потом он вновь поднялся и пошел в дом Господа исповедоваться священнику».
…Так о чем я говорил? О квартале Божьем! В конец концов однажды я тоже вошел в треугольную комнатку для исповеди. Так совпало, а совпадение, как вы знаете, оно и есть совпадение… В этот самый день я открыл решетчатую железную дверь, бросил взгляд на обтесанные серые камни кладки, положил правую руку на левую сторону груди и, сказав «О, Али-заступник!», нагнул голову, входя в низкую дверь церкви. Я подошел к алтарю, расстелил газету «Монд», прочел два раката[37] намаза и направился в треугольную комнатку для исповеди священнику…
Я встал на колени и начал смотреть на огонек свечи. Я чувствовал страх в себе, для себя и перед собой. Я постарался бояться для Господа, в Господе и перед Господом. Я старался, и я боялся. Священник звучным голосом сказал по-арабски:
– Но тем, кто приходит к тебе, взыскуя, и испытывает страх, – ты им пренебрегаешь[38].
У меня даже голова закружилась: почему священник так разговаривает? Я видел, что те, кто приходит на исповедь, вначале по подсказке священника говорят: «Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa[39]». Я хотел было поведать священнику, что почти не владею французским, и вдруг он заговорил на литературном арабском. Мне стало стыдно. И вот, не по его внушению, а сам по себе, тем же тоном, что и он, я сказал по-арабски:
– О Боже! Что мне делать? Я раб слабый, презренный и нищий…[40]
Затем хотел сообщить, что я не христианин и чтобы он не говорил мне о Христе. Не говорил бы: «Будьте милосердны, и Иисус помилует вас…» Но он прервал мои мысли. Своим звенящим голосом, и не по-французски, а на литературном арабском он провозгласил: