Из Холливуда долетали удивительные слухи, скоро ставшие официальными новостями: фильмы заговорили — началась эра звукового кино. Эйзен же, самый прогрессивный режиссёр советского кинофронта, вместо экспериментов по озвучанию до сих пор возился с телями-поросями и старательно высекал экстаз из сепараторной лоханки.

Он подал заявку на заграничный паспорт для выезда в Штаты — и снимал дальше, желая как можно скорее разделаться с разведением коров и буднями молочных артелей. Конечно, велик был соблазн поручить все доделки сорежиссёру (Гриша указывался в титрах именно так), только это вряд ли пошло бы на пользу картине. Тем более что выезжать в Америку Эйзен предполагал не один, а со свитой, куда входил и Александров — адъютант, секретарь, штатный обожатель и официальный заместитель, вечный ученик и вечная верная тень своего учителя. И Эйзен корпел над “Генералкой” сам, проклиная про себя государственный заказ.

А череда злоключений как стартовала в первый день съёмок, так и не прерывалась до последнего. Когда фильм уже был — наконец-то! — смонтирован и даже прошёл цензуру, обнаружилось непоправимое: за прошедшие три года генеральная линия партии изогнулась довольно круто и пролегает уже не в сторону кооперации, как это показано в картине, а в совершенно ином направлении — к сплошной коллективизации.

Для обсуждения (или осуждения?) фатальной ошибки в “Союзкино” было назначено специальное совещание, которое, однако, отменилось: сперва с режиссёрами хотел побеседовать Сталин.

■ Их привезли в Кремль на закате, когда небо стало одного цвета с кремлёвскими стенами.

Долго вели по коридорам, устланным красным ковром, и доставили в кабинет, где все окна были наглухо зашторены тяжёлым, исчерна-бордовым бархатом. Освещали комнату всего несколько настольных ламп, и углы её терялись во тьме. На одной стене белел большой полотняный экран, у противоположной — чернела махина кинопроектора. Пара кресел и стульев посередине подтверждали: это кинозал.

Здесь уже томился кто-то суетливый, носато-усатый, похожий на пойманного в клетку зверька. Эйзен поначалу принял его за киномеханика, но после разглядел и накрахмаленную сорочку, и начищенные до блеска штиблеты явно иностранного пошива. Суетливый представился Шумяцким, а Эйзену и Грише представиться не позволил — замахал руками и запыхтел возмущённо: мол, кто же не знает в лицо самых известных режиссёров страны?! О своей роли на сегодняшней встрече не доложил. Он так отчаянно волновался — жевал губами, дёргал бровями и вертел головой на каждый шорох, — что Эйзену захотелось тотчас изобразить нового знакомого в виде хорька с пятью мордами и своим выраженьицем у каждой. Жаль, не было под рукой карандаша.

Конечно, Эйзен и сам волновался, но ему, как любому хорошему актёру, волнение шло на пользу: обостряло ум и ускоряло реакцию. Ожидание бодрило крепче кофе, и сердце приятно торопилось, вступая с каждым ударом всё сильнее: ну же, скорее, вперёд!

Самым спокойным в комнате казался Гриша, но этого (Эйзен-то хорошо знал) сильная тревога всегда превращала в столб. Александров топтался у киноустановки, водя пальцем по металлическим бочкам — якобы изучая аппарат, а на самом деле припав к единственно знакомой вещи в непривычном пространстве из лакированного дерева, дорогой кожи и лепнины, что в сумерках еле проглядывала с потолка.

Эйзен, заложив руки за спину, неспешно двинулся по залу — изучать декорации предстоящей сцены. А Шумяцкий, не зная, куда приткнуться, и не решаясь присесть в расставленные кресла, закружил рядом с упятерённой скоростью.

— Аж взопрел, — хихикнул доверительно на ухо.

— Да уж, продристаться не мешало бы, — усмехнулся Эйзен в ответ.

Хотел — заговорщически. Вышло — даже не сочувственно, а с издёвкой.

Шумяцкий сморгнул, сглотнул — и метнулся обиженно прочь в один из углов. Но раствориться в черноте не успел.

Открылась дверь. Из коридора упал в тёмную комнату сноп золотого света, и, неслышно шагая по золоту, вплыла в комнату приземистая фигура. В первый миг не было видно ни лица, ни одежды — только чёрный силуэт в свечении контражура, — но каждый уже знал, уже понимал и думал сейчас единственное слово: Сталин.

Он вошёл — чуть усталый, чуть улыбаясь, — и крепко пожал руку каждому, душевностью этого контакта словно извиняясь за ожидание.

Гриша как раскрыл рот при появлении вождя, так и не закрывал до самого конца пожатия. Бледный до бумажного цвета Шумяцкий, казалось, вот-вот грохнется в обморок от чувств. А Эйзен — улыбался в ответ.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже