А брат Михалко вернулся без характера: он раздумал подавать челобитную, он решил ждать времени. Безо времени нельзя подавать. И застал дома большую перемену. Мать хозяйствовала и стала разговорчива. И так же начала посматривать на него, как Яков раньше смотрел. Но воска белить не могла, как Яков, и Михалко тоже не мог. Братские деньги, как пришёл, он увязал в тряпицу и сунул в опечье, между камнями. Место сухое.
И воск стал не тот: с пергой, тёмный, ломался. Может, дело в огне, как его топить? Или пчела переменилась? Откуда тот способ добыл Яков? И мать все теперь говорила о воске. И уж думать забыла о Якове, а о воске всё помнила, какой он был. Проходили разные люди через повост[151]. Кто они – богомольцы или беглые, никто не знал. И вдруг вечером мать сказала:
– В воске вся сила. Теперь воск как хлеб. И дань вощаная. Потому что у царёвой немки пестрина пошла по носу; чтоб её избыть, она воск ест. А воск на еду идёт белый.
И тогда солдат подавился хлебом и ощутил челобитную на груди, и челобитная зашелестела, он ударил по столу кулаком и крикнул, побелев от великого страха и гордости: – Слово и дело![152]
7
Караульщики-профосы[153] и гноеопрятатели[154] всех вывели на большую и перспективную дорогу, довели до последней заставы, до рогатки, и сказали:
– Прочь. Теперь не ворочайтесь.
Тогда каторга зашевелилась по дорогам, как вошь. Таял снег, и она шла и осклизалась, потому что отвыкла ходить по земле, только ходила собирать милостыню на пропитание. Но тогда она ходила скованная, а теперь ноги у всех были свободны и осклизались. Были здесь люди испытанные, их пытали. Те ходили плохо. Пройдут – сядут. Где снегу меньше. А к ночи слынивали – в леса и в деревни. И затопило деревни, как будто каторга Нева вышла из берегов, пошла по дорогам и вошла в деревенские улицы. Деревни запирались. Там бродили люди и били в колотушки:
– Тк-тк-тк.
И собаки лаяли с сердцем, с злостью, крутили хвосты и ставили уши дозором.
И здесь были солдат и солдатская мать, среди испытанных. Их сказки во всём разошлись, и их пытали.
Вправили профосы мать в хомут, и мать сказала:
– Тех речей о воске не помню. А говорила я не о царице, а о немке, что у царя взята. А кто такова, не знаю.
А когда её спросили, откуда она те речи взяла, и дали два кнута, она показала:
– Рыжий, высокий, волосья стоят во все стороны, и знатно, что из попов или сын попов, кто его знает. Проходил повост и спросил воды напиться. И говорил те слова. А кто таков, не знаю. Может быть, не русский, из немцев.
И дали матери пять кнутьев, а больше не давали, потому что здоровье стало меньшеть.
Солдату руки выворотили, и он сказал:
– Говорено про персону, что у ней по носу пестрина. И персона в скаредных словах назвата немкой. И если не то сказал, велите меня смертию казнить. А я солдат господина Балка полка.
Дано ему десять кнутьев.
– Дурак, – сказали ему, – никакого Балка полка теперь вовсе нет.
И оба говорили свои пыточные речи, а потом посмотрели кто надо и увидели, что речи не так уж много расходятся и что ни мать, ни сын своих речей не меняют. А того рыжего, с волосьями, весьма затруднительно теперь догнать по дальности времени.
Но тут пошла большая перемена, велено всех гнать за многолетнее царское здоровье, и выгнали мать с сыном. Вывели прохвосты их за заставу и сказали:
– Прочь!
А сын сжевал своё прошение о характере, всё съел, чтоб не нашли и чего похуже не вышло, и ту челобитную не подал и так ушёл из города Санктпетерсбурка, как пришёл, – без характера. Но сын с матерью не встретились. Они шли разными дорогами и слабели. Нищее дело стояло на чём? На покорстве, и чтоб ничего не спускать с глаз… Нищее дело было похоже на торговое дело, всё равно как воск продавать на сторону. Только теперь был уже не воск, а покорство, и гладкое слово молодым, и плохая речь старикам – чтобы показать, что они такие смирные, что даже говорить хорошо не могут. Они продавали по дворам нищий товар, и им за него подёшеву давали. А глаза были потуплены, и глаза были испытанные и видели всё насквозь, что за забором. И руки были вывернутые и клали в суму, что смотрел глаз. Так они пришли, каждый своей дорогой, к своему повосту, и у повоста встретились, и, не глядя друг на друга, пошли к дому.
А у дома встретила их гладкая чёрная собака и стала лаять и скалиться, аж зубами скрыпеть. Тогда из их избы вышел старостин сын, отёр рот и спросил:
– Чего надобно?
И махнул рукой:
– А вы подите, подите.
И тогда мать присела у дерева и больше не встала.
А солдат господина Балка полка взглянул вокруг себя и не узнал ни избы, ни людей, ни ухожья, ни матери. И он ушёл военным шагом туда, откуда пришёл.
8
Урод поманил шестым пальцем подьячего средней статьи и сказал ему:
– Подь сюда.
За слоном, у самого мальчишки без черепа, они сговорились. И подьячий назавтра принёс Якову челобитную, длинную, написанную старым манером, – о небытии. Подьячий был застарелый, он ещё при Никоне[155] тёрся.