— Время похоже на пузыри, — поймав мой удивленный взгляд, Ваня пояснил. — На мыльные пузыри, которые пускают дети. Рамка та же, вода та же, пузырь каждый раз получается разным. Один огромный, переливается разными красками, колышется. Все говорят: «Вот это знатный пузырь, красавец. Просто Иосиф Кобзон!». Потом он отрывается от палочки, летит, может долго летать, пока не лопнет. А другой получается маленьким, скучным, и сразу лопается. Его даже заметить не успевают, был, и нет его. Понимаешь разницу?
— Угу, у нас с тобой сейчас большой пузырь или маленький?
— У нас, конечно, маленький. Что в него поместится — только облака да крючки твои дурацкие, на которые все равно ничего не поймать, хоть неделю лови. Пшик — маленький мыльный пузырек. И вообще, я рыбу терпеть не могу.
— Оно и видно. В рейсе ты нас рыбой не баловал, — усмехнулся я.
Ваня поморщился. Рейс он вспоминать не любил. Несколько секунд он лежал молча, слышалось только его сопение. Потом снова раздался голос.
— Я считаю, значение образования люди сильно переоценивают.
Я молчал, решил не ввязываться в дискуссию.
— Вот, например, я, — продолжил Ваня. — Проучился в университете три года, больше тысячи дней. Дало это мне что-нибудь как личности? Ничего. Снова мыльный пузырь. Хорошо, что сумел вовремя остановиться.
Я молчал. Думал, если не поддерживать разговор, дело скорее дойдет до привязывания крючков.
— А ты, студент, наверное, отличник, — не унимался Ваня. — Ленинский стипендиат, или еще какой?
— С чего это ты взял?
— Ну как же! Сидишь вот, все пишешь что-то, измеряешь. Никто тебя не заставляет. У нас в университете тоже такие были. Рогачев Андрей, Лейбман Аркадий. Я у них деньги занимал. Им совесть не позволяла отказать — у них повышенная стипендия, у меня вообще никакой.
— Я не отличник, — сказал я, — и стипендию не получаю. У меня тройки в сессии.
— Вот так номер! — удивился Ваня. — А чего ради ты тогда тут горбатишься?
— Долго объяснять, — сказал я.
Временами на меня самого находили сомнения, есть ли смысл в этих измерениях. Я сомневался не в том, стоит их делать или нет, а в том, правильно ли я их делаю, не окажется ли так, что вся работа пойдет насмарку. Лекции по метеорологии, которые нам читали два года, прошли мимо меня, сам удивляюсь, как я умудрился почти ничего не запомнить из такого большого курса. С гидрологией та же история. Помню только, как отчаянно боролся со сном на лекции доцента Христофорова по методике гидрометеорологических измерений. Христофоров бубнил себе под нос «методы — методика — методология», чертил на доске непонятные схемы, медленно и аккуратно выводил каждую буковку, противно скрипя мелом по доске. Он специально выделывал эти штуки с мелом, чтобы не давать людям спокойно спать. Много бы я дал сейчас, чтобы вновь оказаться на этой лекции, но, как сказал бы Ваня, пузырь времени уже лопнул и обратно его не вернешь. Приходилось действовать интуитивно.
Я организовал временный метеопост — мне очень нравится это слово — метеопост, в нем есть что-то военное. Три раза в сутки, каждые восемь часов я измерял температуру воздуха, давление, скорость ветра, температуру поверхности воды, высоту прилива.
Температура поверхности воды была для меня самым важным показателем, и самым проблемным. Даже человеку, ничего не смыслящему в методах измерений, ясно, что мерять температуру поверхности лучше не в зоне прибоя, черпая воду ведром с борта траулера, а в открытом море. Но открытое море было для меня недоступным. Приходилось орудовать ведром.
Для того, чтобы измерить скорость и направление ветра, я уходил с Пляжа и поднимался на обрыв. Наверху сидели люди Камачо, которых он оставил нас охранять — два юнца лет по пятнадцать в военной форме не по размеру. На полицейских они были не похожи, скорее всего, парни из деревни, «дружинники». Правда, автоматы у них были настоящими, очень похожие на немецкие «шмайсеры» времен Второй мировой войны. Они устроили навес из веток на краю леса, в ста метрах от обрыва. Один постоянно торчал на обрыве, наблюдая за нами, второй отдыхал под навесом. С ними была огромная собака, доберман, которую днем они привязывали к дереву рядом с навесом, а ночью отпускали. Несколько раз я пытался с ними заговорить. На мои корявые фразы из трех слов, которые я знал на испанском, отвечал только проклятый доберман. Он рычал и скалил желтые зубы, а стоило мне приблизиться — бросался. Пареньки едва удерживали его на привязи и жестами показывали мне, чтобы бы я держался подальше.
«Нечего с ними разговаривать», — сказал Дед, когда я рассказал ему про свои попытки наладить контакт. — «У них своя работа, у нас своя».