— Ма, я классно стреляю! Меня командир похвалил! Я знаешь сколько выбиваю!
(Вообще-то, странным образом у нас в семье все неплохие стрелки. А сын так вообще был лучшим ночным стрелком в роте. Так что я не особо удивляюсь.)
— Нас учили сегодня разбирать и собирать ружье, и я классно это делаю!
И вот это самое ружье (между прочим, хорошеньких несколько кило) должно находиться при солдате днем, ночью, в ванной, в туалете — куда бы солдат ни подался. Если он в форме. Согласно уставу.
Мы, предки то есть, безнадежные лапти — все время обнаруживаем свое невежество и отсталость. Вот на автобусной станции в Иерусалиме мы встречаем ее, отпущенную в увольнительную на субботу. Вот она появляется с огромным солдатским баулом на плече и с немалым рюкзаком за плечами. Ружье тоже на плече, и этих хрупких плеч явно не хватает для всего багажа, где бы еще взять парочку?
— Дай подержу, — я протягиваю к ружью руку.
В ответ — округлившиеся от возмущения глаза:
— Ты с ума сошла?!
Вообще, то, что мы с отцом сошли с ума, мы узнаем теперь с перерывом в несколько минут. Например, вечером в субботу она собралась встретиться с друзьями в баре в Иерусалиме.
— Господи, неужели я сниму наконец эту зеленую робу и надену человеческую юбку! Но куда спрятать ружье?
— Пусть лежит себе в шкафу, — неосторожно предлагаю я.
— Ты с ума сошла?! А если в дом ворвутся враги?!
— Ну, запри в комнате, а ключ проглоти, — советует отец.
— Папа!!! Ты с ума сошел?! Дверь в комнату выбивается ударом ноги!
Отец вздыхает и замечает, что его служба в Перми, среди снегов и морозов, в казарме на двести человек была гораздо проще…
Наконец за Евой заезжает прямо со своей военной базы ее друг Шнеур, или попросту Шнурик, и наш дом благословляется еще одним ружьем. Сейчас мы уже можем держать против врагов круговую оборону. Сначала оба ответственных стойких солдата, сидя на ковре, осматривают свои ружья (идиллия по-израильски), потом бродят по квартире, раскрывают шкафы и кладовки, придумывают тайники, пытаются просчитать логику врага. Ура, выход найден! Оба ружья-близнеца укладываются на бочок на дно ящика Евиного дивана, заваливаются одеялами и подушками, дверь в комнату запирается на ключ, который прячется в тайнике в кладовке.
И вот уже два радостных штатских обалдуя выскакивают из дому, чтобы успеть на автобус… Через час я слышу в кладовке копошение. Это муж что-то ищет.
— …куда они запропастили ключ от ее комнаты, не знаешь? Я забыл там фломастеры, а мне до завтра…
— Ты с ума сошел?!! — кричу я.
Последним автобусом ребята возвращаются из Иерусалима. Из своей комнаты мы слышим, как закипает на кухне чайник, и часа полтора еще идет обсуждение достоинств легендарного диджея Габи, того, что столько лет классно давал всем прикурить в «Бочке», но потом пошел в отряд профессиональных спасателей (которыми славится Израиль) и погиб где-то в Бирме при исполнении обязанностей. А нынешний, Джекки… Он — нет, не тянет…
Потом долго разыскивается тот самый ключ в кладовке, при этом роняется с полок все, что спокойно стояло там месяцами… Затем стелется в гостевой комнате постель для Шнурика… Шумит в душе вода… Наконец каждый укладывается, потому что подниматься завтра в половине пятого и тремя автобусами добираться до базы — на другой конец страны, вернее, каждому — в свой конец своей небольшой страны, ибо курс молодого бойца они проходят на разных базах.
Утром гром будильника поднимает меня, отца, нашу собаку, соседей в квартирах под и над нашей…
И только два солдата, два защитника родины, спят по своим углам в обнимку со своими ружьями — сладко, надежно, беспробудно…
Как дети.
«Майн пиджак ин вайсе клетка…»
В ранней юности (а прошла она в Ташкенте, городе, по многим причинам особом, и когда-нибудь я об этом напишу), варясь в крепком бульоне, настоянном на ста четырех национальностях, я была глубоко убеждена, что чувства, реакции и этические посылы всех на свете людей соответствуют более или менее единому образу. Сейчас я понимаю, что Ташкент был уменьшенной моделью того самого плавильного котла, о котором так тоскуют американские, европейские, да и израильские социологи.
Кстати, до последнего времени я была уверена, что ташкентская модель оказалась наиболее удачной, потому что… да бог знает — почему! Возможно, потому, что речь идет о моих детстве и юности. Вообще, своей «ташкентскости», иначе говоря — провинциальности я перестала стесняться совсем недавно, постепенно осознавая и даже любовно (потому, что запоздало) культивируя в себе теплую поэзию землячества.