Смешнее всего, что сами же латышские артисты, и Рейнис, и Кейш, и Лицитис, ничуть не обижались играть такие явно антилатышские роли, их это даже веселило. И Политковский не смущался играть далеко не положительного Хрущева, хотя в мире победившей демократии в целом принято «кукурузника» любить, Двадцатый съезд, «оттепель», всякое трали-вали, и ничего, что Вознесенского жучил, авангардистов обзывал педерасами, ботинком стучал, угрожая показать кузькину мать самой лучшей, умной и доброй стране в мире.
Хрущев и Суточкин плавают в бассейне. Никита Сергеевич усмехается:
— Видал, Суточкин, как я плаваю? То-то же. А то этот сучоныш решил тогда показать, как русские плохо плавают, заплыв мне устроил.
— Мао? — спрашивает Суточкин.
— Ну а кто же еще? Сталина мне простить не может. Да Сталин его в пыли валял, за то он его до сих пор и уважает. Пора мне тоже всех в пыль кинуть, надоело быть добреньким. Аборты запретить, на хрен! Кстати, что там наш этот... хирург? От слова «хер».
Хрущев и Суточкин причалили к краю бассейна и больше не плывут.
— Шилов? Не унимается, Никита Сергеевич. Еще говорит: вот если бы вас или даже самого Хрущева на стадии зародышей абортировали, каково бы это было!
— Смешно! Вот сволота! Беседовали?
— Еще как! Угрожали даже. Только дайте приказ, мы его в порошок сотрем.
— Кроме абортов, компромат есть на него?
— Да сколько угодно.
— Так-так?
— С женой намерен разводиться. Ему под шестьдесят, жене под пятьдесят, так он теперь себе молоденькую приглядел.
— Разводиться у нас разрешается сколько хочешь. Ты сам вон в третий раз женатый.
— Но брошенная жена Шилова пишет на него доносы. Да такие, что по двадцати статьям можно арестовывать и хоть сейчас — к стенке.
Марте Валерьевне в какой-то день это показалось некрасивым:
— Ёлочкин... Ты только не сердись... Я вот думаю, хорошо ли, что ты с ней таким образом счеты сводишь? Может, не надо? Скажут: забыть не может про свою Нику-клубнику. Да и ее бедные косточки давным-давно уже в земле растаяли. Только не сердись, умоляю!
— Я не сержусь, голосочек мой, что ты! Я сам об этом думал. Но я не свожу счеты с Вероникой Новак. Я просто хочу показать всем, кого оставляют, что надо вести себя достойно. Не важно, муж бросил жену или жена мужа. Помнишь, как у Гумилёва: «И когда женщина с прекрасным лицом, единственно дорогим во вселенной, скажет: “Я не люблю вас”, я учу их, как улыбнуться...»
— «И уйти и не возвращаться больше», — договорила Марта цитату из Гумилёва, с сыном которого, кстати, так дружил их драгоценный Терентьич.
Хрущев в своем кремлевском кабинете читает и от души хохочет, Суточкин смотрит на него и пожимает плечами.
— Ну и стерва! — Хрущев закончил чтение и утирает лацканом пиджака слезу, вызванную смехом. — Пишет, что он, прежде чем начать операцию, обязательно трахает пациентку, лежащую на операционном столе. А потом еще и всех медсестер. Про то, что этот Шилов на операционном столе, я не верю, это уж совсем глупо придумано. А вот если он всех медсестер, то мне он даже симпатичен. Ей-богу, Суточкин. Если этих медсестер мужья не шпандорят, должен быть такой Шилов. Я бы с ним даже лично повстречался. Интересный говнюк.
Снова Крым. Шилов, робея, присаживается поближе.
— Валентин Феликсович! Вы не представляете, как много мне дала ваша «Гнойная хирургия»!
— А враги за нее меня стали называть Гнойновским. Я тоже немало почерпнул из твоей «Хирургии сердца». Глубже тебя ни один кардиолог не копнул. Но у тебя еще все впереди.
— Мне уже скоро шестьдесят.
— Мальчишка! Мне, когда шестьдесят исполнилось, тоже казалось, что все позади, столько успел сделать, «Гнойную хирургию» написал, детей воспитал, аресты, ссылки, суды, клевета людская...
Войновский сидит в тюремной камере-одиночке и пишет, перед ним кипа исписанных страниц и стопка чистой бумаги. Титр: «Ташкент. 1930 год». Дверь камеры открывается, тюремный пристав объявляет:
— Подследственный Войновский! На допрос!
— Минуточку! Позвольте дописать! Очень важное, — огорчается заключенный.
— Ты чё, долбанутый, чё ли? Сказано: на допрос! Быстро!
— Ах ты, печаль какая... — Войновский дописывает предложение, встает, выходит из камеры, его ведут по коридору, он выходит во двор тюрьмы, радуется солнечному свету, но его толкают в спину и ведут дальше, в соседнее здание, там вводят в кабинет, где его ждет Петерс.
— Ух ты! Яков Христофорович! Какими судьбами? — удивлен Войновский.
— Присаживайтесь, Валентин Феликсович, — ласково усаживает его чекист. — Удивлены?
— Очень.
— Ну, ничего удивительного, ведь я хоть и служу в Москве, но по-прежнему возглавляю Восточный отдел ОГПУ. Рад вас видеть.
— Взаимно. Соскучились по беседам со мной?
— Соскучился. Особенно теперь, при таких новых обстоятельствах вашей жизни. Алексею Ивановичу писали письмо?
— Рыкову? Писал.
— Вот он мне и поручил с вами повидаться. Да и я рад возможности прилететь в Ташкент, плова покушать, фруктов. Вы в письме просите Алексея Ивановича выслать вас из страны. Не хотите приносить пользу государству трудящихся?
— Хочу. Не дают. Постоянные доносы на меня. Клевета.