Или о первой любви: «Толстые каштановые косы, ярко-зеленые глаза, обворожительная улыбка. Как можно было не влюбиться? И я влюбился. Мы всюду ходили вместе, я раздобывал денег, чтобы сводить ее в кино, а потом купить мороженое в летнем парке. Стояло первое послевоенное лето, и все вокруг дышало любовью, надеждой на то, что наш народ, приняв на себя неимоверные страдания, заслужил наконец счастье. И все бы хорошо, но моя зеленоглазка имела странную привязанность к глупейшей считалочке: “Жили-были три японца — Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони. Жили-были три японки — Ципи, Ципи-Дрипи, Ципи-Дрипи-Дримпомпони. И женился Як — на Ципи, Як-Цидрак — на Ципи-Дрипи, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони — на Ципи-Дрипи-Дримпомпони”. Поначалу это и меня забавляло, казалось милым. Но зеленоглазка произносила свою считалочку к месту, а чаще всего не к месту, по три-четыре раза на день. И это уже стало раздражать. А потом еще хуже: она придумала к глаголам добавлять какое-то идиотское яйцо: “Так вот, глядишь ты, что получай-яйцо!” Вместо “получается”. Или: “Ну вот, опять начинай-яйцо”. И так далее. И вдруг куда-то исчезли и косы, и глаза, и улыбка, я смотрю на нее и вижу: дура дурой! И как только пелена спала с глаз моих, я ей и говорю: “Слушай, надоела ты мне со своими яйцами и японцами. Не хочу больше с тобой встречаться. Как говорится, любовь прошла, завяли помидоры”. Тогда я впервые осознал, как женская глупость способна убить собственную женскую красоту».
Дурацкое яйцо повеселило меня, в моей жизни тоже имел место персонаж, который всюду его прилеплял и тоже доконал меня своей глупостью, вот ведь как бывает, оказывай-яйцо!
— А ведь кроме женской глупости, — сказал я Незримову, — здесь еще одно поучение. Ваша зеленоглазка не повторяла хороших стихов, а это дурацкое «Як-Цидрак». В сущности, нам вот уже сто лет пытаются вдолбить, что «Як-Цидрак» лучше, чем «На холмах Грузии лежит ночная мгла...» или «Я встретил вас, и все былое...», что в «Черном квадрате» есть некая тайна, а в портретах Кипренского никаких тайн нет, что Эйзенштейн великий кинорежиссер...
— Да уж! — сердито дернулся Эол Федорович в своем кресле. — Ненавижу Эйзенштейна. Если бы Сталин не засталин его снять «Александра Невского», он бы так и снимал свою белибердень. Вы правы, нам внушают любить некое всемирное «Як-Цидрак».
— Смешно вы оговорились: Сталин не засталин...
— А вы видели порнографические рисунки Эйзенштейна?
— Еще не имел такого счастья.
— И не надо его иметь. Мерзее только проза Сорокина.
Нас все больше и больше роднили одинаковые взгляды, особенно отношение к тем, кого все восхваляют, а у нас о них резко отрицательное отношение. Очень весело становилось, когда мы оба начинали дружно поносить какого-нибудь дутого Звягинцева или суетливого и бездарного Михалкова-Кончаловского, помоечного Ларса фон Триера или гнуснейшего Пазолини. Весело пройтись вместе и по нынешним занюханным литературным идолам-лилипутам.
Но куда веселее мне стало, когда Эол Федорович принялся рассказывать про то, как брошенная им жена Вероника Новак доставала всех подряд письмами и звонками, кляузами и доносами на ушедшего мужа. У меня ведь было нечто подобное, и не много лет назад, как у него, а совсем недавно и еще не остыло. Только у него Вероника оказалась поталантливее в своих исхищрениях и измышлениях, проявляла больше фантазии. Обвинения в антисоветчине, шпионаже, гомосексуализме и многом другом нехорошем обошли меня стороной. «Желаю, чтобы тебе отрезало трамваем ноги и ты сдох, изъеденный раком, а я пришла плюнуть на твою могилу» — высшее достижение камней в мой огород. А вот Эола Федоровича бомбила целая авиация, пытаясь стереть его с лица земли, как Дрезден.
— Должен вам признаться, вам досталось куда больше, чем мне, — от души смеялся я.
Смеялись и Наташа с Мартой Валерьевной, впрочем, со вздохом добавляя:
— Сейчас смешно, а вот тогда...
— Да уж.
Зимой книга пошла веселее, по сорок–пятьдесят страниц в месяц, но весной и летом на меня сыпанули несколько авансов на сценарии к фильмам; они так и не будут сняты, однако сценарии я принялся усердно писать. Зато нам троим представилась возможность много попутешествовать по Италии, Франции и Испании, а Незримов злился, что из-за этого «Шальная пуля» простаивает. Как почти всякий режиссер, людей он рассматривал лишь в качестве винтиков в конструкциях его дел и начинаний. Хотя и его понять можно: уже восемьдесят пять, а человек, как известно, смертен.
Вторую осень и зиму мы с ним корпели над его книгой, точнее, он корпел, а я получал очередную порцию, быстро ее обрабатывал и нес на дачу над прудом, где мы все обсуждали, спорили, утрясали, и я получал очередной небольшой гонорар. Обычно мы шли к ним втроем, и жены уединялись с Юляшей, а мы усаживались возле камина, в котором осенью и зимой всегда потрескивали, пылая, дрова. Я вошел во вкус бесед с Незримовым, особенно когда мы подробно обсуждали того или иного режиссера, актера, писателя.