Парадоксальным образом для историков гораздо проще рассуждать о статистических результатах и более длительных демографических феноменах даже в том случае, когда надежные данные отсутствуют и вместо них приходится использовать догадки. Так что можно вполне основательно утверждать, что население Европы или тех ее частей, для которых могут быть сделаны обоснованные оценки, похоже, непрерывно и относительно быстро росло начиная с середине XV века (когда началось восстановление от чумы) до примерно 1600 года[280], хотя именно в эти десятилетия происходили океанские открытия и европейские моряки имели благоприятную возможность привозить к себе домой новые инфекции из портов всей планеты. Однако даже в этом случае новые риски, связанные с заболеваниями, которые допускали подобные модели перемещений, оказались не слишком серьезными для европейских популяций — предположительно, потому, что большинство инфекций, которые могли успешно развиваться в европейском климате и условиях жизни, преобладавших в европейских городах, уже проникли на европейский континент в результате прежней циркуляции инфекций в пределах Старого Света.
В Европе, как и в других территориях цивилизации, заражения знакомыми эпидемическими заболеваниями определенно происходили чаще (по меньшей мере в крупных портах и других средоточиях коммуникаций), однако инфекции, возвращавшиеся со все более частыми промежутками, неизбежно становились детскими болезнями. Благодаря предыдущим контактам с заболеваниями взрослые приобретали достаточно высокий и все более усиливавшийся уровень иммунитета к ним. Следовательно, единственно напрашивающийся парадоксальный вывод заключается в том, что чем больше подвержено заболеваниям то или иное сообщество, тем менее разрушительными становятся характерные для него эпидемии. Даже очень высокий уровень младенческой смертности переносился относительно легко. Цена рождения и воспитания еще одного ребенка взамен умершего была невелика в сравнении с потерями, предполагаемыми масштабной смертностью взрослых, которая неизбежно происходит в том случае, когда эпидемия ударяет по какой-либо популяции с нечастыми интервалами.
Следовательно, чем более плотная сеть коммуникаций связывала каждую часть Европы с остальным миром, тем меньше оказывалась вероятность подлинно опустошительных встреч с заболеваниями. Только генетическая мутация того или иного болезнетворного организма или новое перемещение паразитов к человеку от какого-либо иного хозяина обеспечивали возможность разрушительной эпидемии в ситуации, когда всемирный транспорт и коммуникации приобрели достаточную плотность для того, чтобы гарантировать высокую частоту циркуляции всех устоявшихся человеческих заболеваний среди цивилизованных популяций мира. Представляется, что именно это в действительности и произошло в промежутке между 1500 и 1700 годами.
Опустошительные эпидемии наподобие тех, что столь драматичным образом бушевали в европейских городах между 1346 годом и серединой XVII века, приобрели статус детских болезней либо, как в случае с чумой и малярией, существенно сократили географический охват своего проявления[281].
Для европейских популяций (особенно в Северо-Западной Европе, где к концу XVII века чума и малярия почти исчезли) результатом подобного систематического ослабления микропаразитической цепи было конечно же высвобождение возможности для последовательного роста их численности. Однако это была лишь возможность, поскольку любой существенный локальный рост населения быстро приносил новые проблемы — в особенности с обеспечением продовольствием, водой, а также проблему интенсификации других инфекций в крупных городах, размер которых превысил емкость прежних систем утилизации отходов. После 1600 года эти факторы стали оказывать существенное воздействие на европейские популяции, и эффективные решения данных проблем не появятся до XVIII века или даже позже.
Так или иначе, изменение паттерна эпидемического инфицирования было и остается фундаментальной вехой в экологии человека, и эта веха заслуживает больше внимания, чем уделялось ей прежде. На временной шкале всемирной истории «одомашнивание» эпидемических заболеваний, которое произошло между 1300 и 1700 годами, действительно следует рассматривать как фундаментальный прорыв, ставший прямым следствием двух великих транспортных революций этой эпохи — одна из них, начатая монголами, состоялась в сухопутном транспорте, а другая, начатая европейцами, — в морском.
Характерные для цивилизации формы инфекции, передающиеся от человека к человеку, вышли на первый план вместе с подъемом крупных городов и появлением взаимодействующих друг с другом людских масс, насчитывавших порядка полумиллиона человек. Исходно это могло происходить только в отдельных точках планеты, где сельское хозяйство было особенно производительным, а местные сети транспортировки делали концентрацию ресурсов в городских и имперских центрах сравнительно легкой задачей.