К сожалению, научная дискуссия о чуме затемнялась некритическим восприятием библейских указаний на эпидемии как случаи именно чумы. Термин «чума» естественным образом приходил на ум переводчикам Библии короля Иакова{21}, поскольку в их времена единственным эпидемическим заболеванием, которое по-прежнему наводило ужас, была бубонная чума. В дальнейшем слово «чума» закрепилось в английском менталитете, то же самое произошло и в других частях Европы. Как следствие, идею, что упомянутая в Первой книге Царств (5:6–6:18) «чума филистимлян» была именно бубонной чумой, восприняли Георг Штикер и другие ученые XIX века, хотя ивритское слово, которое использовалось для описания этого поветрия, вообще не имеет установленного значения. Однако представление о том, что бубонная чума является очень древней болезнью, сохраняется, несмотря на усилия ученых по оспариванию приравнивания библейских эпидемий к бубонной чуме[140].
Египет как сухопутный перешеек, отделяющий Красное море и южные океаны от бассейна Средиземноморья, очевидно, выступал значимым барьером для миграции корабельных крыс и их блох. Следовательно, инфекция, на протяжении столетий вполне знакомая крысам, блохам и людям в портах Индийского океана, могла иметь драматические и беспрецедентные эффекты, когда в результате какой-то случайности она преодолела привычную преграду и обрушилась на незнакомые с ней популяции Средиземноморья, у которых совершенно отсутствовали приобретенная сопротивляемость и общепринятые способы справляться с ней.
Поэтому хронический риск для человеческой жизни в Индии и Африке (в ответ на который народная мудрость и практический опыт, по всей вероятности, выработали адекватные традиционные ответы) в мире Юстиниана проявил себя в качестве смертельной болезни катастрофических масштабов.
Исторические свидетельства действительно подразумевают, что эпидемии чумы VI–II веков имели для народов Средиземноморья совершенно то же значение, что и более известная Черная смерть XIV века. Первоначально болезнь явно приводила к вымиранию значительной части городских жителей в затронутых ею регионах, а для восстановления населения после общего сокращения его численности требовались столетия. Точные оценки, конечно, совершенно невозможны, однако Прокопий сообщает, что на пике своего первого пришествия чума уносила в Константинополе, где она бушевала четыре месяца, 10 тысяч человек в день[141].
Как и в случае с предшествующими великими поветриями 165–180 и 251–266 годов, эта эпидемия чумы имела долгосрочные политические эффекты. Провал попыток Юстиниана восстановить единство империи в Средиземноморье фактически можно в значительной степени связать с сокращением имперских ресурсов, ставшим следствием эпидемии. В равной степени неспособность византийских и персидских вооруженных сил продемонстрировать нечто большее, чем лишь формальное сопротивление мусульманским армиям, которые столь внезапно огромной массой обрушились на них из пределов Аравии в 634 году, становится более понятной в свете демографических бедствий, которые регулярно происходили на берегах Средиземного моря начиная с 542 года и сопровождали мусульман на первых ключевых этапах их имперской экспансии[142]. В более общем смысле ощутимый сдвиг в направлении от Средиземноморья как ведущего центра европейской цивилизации и рост значимости более северных территорий — сдвиг, который не так давно отметил и придал ему известность Анри Пиренн, — получили могущественное сопровождение в виде затяжной серии эпидемий, чьи разрушительные воздействия были почти полностью ограничены территориями, которые можно было легко достигнуть из средиземноморских портов[143].
Конечно, эпидемии в эти столетия имели место и в Северной Европе. Например, жестокая эпидемия бушевала на Британских островах после Синода в Уитби (664 год), на который собралось духовенство их Ирландии, Уэльса и Англии, хотя о том, что это была за болезнь — чума, оспа, корь, грипп или какая-то другая, — идут горячие споры[144]. Это было наиболее значимое, но никоим образом не единственное подобное явление: в англосаксонских хрониках фактически упоминается не менее 49 вспышек эпидемий между 526 и 1087 годами[145].
Многие из них были сравнительно незначительными — паттерн, предполагающий нарастание частоты инфекционного заболевания при его снижении вирулентности, в действительности и есть то, к чему привыкает популяция, живя вместе с новым инфекционным опытом, по мере того, как адаптация между паразитами и их хозяевами движется в направлении более стабильного, хронического состояния.