Гуманному движению и смягчению наказаний оказала громадное содействие и литература 60-х гг. В ряду литературных влияний исключительное место в деле проповеди гуманности по отношению «к несчастным» принадлежит известному писателю Ф. М. Достоевскому, испытавшему на себе все ужасы каторжной работы, чуть ли не до телесного наказания включительно. Его роман «Записки из Мертвого Дома», печатавшийся в 1861–1862 гг., подготовил почву для закона 17 апреля, как Записки Охотника или Хижина дяди Тома для освобождения от рабства. Передавая в простых, но поразительных по правдивости и трогательности очерках, подробности ужасающей внешней обстановки «несчастных» и симпатичные черты внутреннего мира их, Достоевский умел показать наглядно, сколько добродушия, мягкости, восприимчивости к добру в этих отверженных, выброшенных вон навсегда сухою самодовольною фарисейскою моралью и беспощадною казенною юстициею, у этих заклейменных каторжников, с исполосованными спинами, бритыми головами, закованных в кандалы, которые не снимались даже во время агонии умирающих.
В рассказе Достоевского более всего поражала эта самодовольная, утвердившаяся веками, иногда рафинированная (так, например, бесчеловечная т. н. заволока)[430], рутинная жестокость доброго старого времени, часто бессмысленная, ненужная (так, например, в больницах) и потому особенно возмутительная. Даже чахоточные дышали воздухом, отравленным по ночам зловонными ушатами, даже они умирали в кандалах! «Положим, – писал Достоевский, – скажет кто-нибудь, что арестант злодей и недостоин благодеяний, но неужели же усугублять наказание тому, кого уже и так коснулся перст Божий?..»
– Тоже ведь мать была, – чуть слышно говорит старый служивый, убирая с койки обнаженный, иссохший труп в одних кандалах.
Этот инстинктивный возглас служивого, да иногда ласковое обращение лекарей, вот единственные лучи света и голоса человечности в этом мрачном царстве узаконенной злобы и беспредельного властного ожесточения. Но зато как дорожили этими крупицами человечности ссыльные! Достоевский неоднократно указывает, как самые старые закоснелые каторжники откликались на доброе сочувствие и «готовы были забыть целые муки за одно ласковое слово». «Человеческое обращение может очеловечить, – писал он, – даже того, на котором давно уже потускнел образ Божий. С этими-то «несчастными» и надо обращаться как нельзя более по-человечески. Это спасение и радость их».
В кроваво-ярких картинах, нарисованных Достоевским, быть может, было некоторое подчеркивание, но оно было необходимо, чтобы показать, какое развращающее действие производит существование жестоких телесных наказаний на самих исполнителей, чтобы расшевелить очерствевшие высшие бюрократические сферы и ожесточенное, развращенное, отупевшее общество, которое само бессознательно несло на себе последствия бесчеловечного обращения с преступниками.
«Есть люди, как тигры, жаждущие лизнуть крови, – говорит Достоевский, отмечая «звериные» свойства человека. – Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ Божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваются загрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможен. К тому же пример, возможность такого своеволия действует и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании[431]. Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению».