По спине у Насуады даже мурашки поползли, когда она осознала, что его поведение вызвано не потрясением и не гневом; она действительно ничего для него не значила. Она бы еще поняла, если бы он ее ненавидел, или же испытывал извращенное наслаждение, мучая ее, или же он был бы рабом, который просто вынужден исполнять приказания Гальбаторикса. Но ни одно из этих предположений, похоже, не соответствовало действительности. Скорее, человек в сером был равнодушен ко всему, даже к самой жизни; лишен даже самого слабого намека на чувства. Он бы — и Насуада в этом совершенно не сомневалась — с такой же готовностью убил бы ее, с какой сейчас заботился о ней, и не испытал бы при этом ни малейших сожалений. Так человек, не замечая, убивает муравья, наступив на него или небрежно смахнув его с себя.
Проклиная себя за то, что есть ей необходимо, чтобы поддержать силы, Насуада открыла рот и позволила тюремщику положить туда кусочек хлеба с сыром, хотя больше всего ей хотелось откусить ему пальцы.
Он кормил ее, точно ребенка. Кормил с рук, бережно кладя каждый кусочек пищи прямо ей в рот, словно в некий хрустальный сосуд, который он может в любой момент нечаянно разбить своими толстыми пальцами.
Душа Насуады была охвачена ненавистью и гневом. Она, предводительница величайшей в истории Алагейзии армии варденов и их союзников, дошла до такого позора… Нет, ничего подобного! Она — дочь своего отца. И когда-то она жила в Сурде, на кишащей народом рыночной улице, где царили пыль и жара, а вокруг слышались громкие крики торговцев. Вот и все. И нет у нее никаких причин быть высокомерной, нет причин не признавать своего нынешнего падения.
И все же она ненавидела склонявшегося над нею человека в сером. Ненавидела за то, что он настойчиво продолжал кормить ее, хотя она и сама могла бы прекрасно с этим справиться. Она ненавидела его хозяина Гальбаторикса — или кто там еще был его хозяином? — который приказал держать ее распятой на этой каменной плите, лишая гордости и достоинства. Она ненавидела ощущение униженности, которое уже сумели у нее вызвать те, кто ее похитил.
Она должна убить этого человека в сером! Если она еще способна довести до конца хотя бы одно дело, то пусть это будет смерть ее тюремщика. Если не считать побега, ничто другое, пожалуй, не доставит ей большего удовлетворения. «Что бы для этого ни потребовалось, я найду способ с ним разделаться!»
Мысль об этом была ей так приятна, что она почти с удовольствием доела все, что он ей предлагал, все время думая только о том, как бы ей исхитриться и убить этого человека.
Когда Насуада поела, человек в сером взял поднос и ушел. Она слушала, как затихают вдали его шаги, как где-то позади ее ложа открывается и закрывается дверь, как лязгает задвигаемый засов, как с глухим ударом падает в пазы тяжелая стальная балка, намертво запирая вход в ее комнату.
А потом она снова осталась одна и развлекалась тем, что обдумывала различные способы убийства.
На какое-то время, правда, она отвлеклась от этих мыслей, следя за извивами одной из линий, нарисованных на потолке, и пытаясь определить, начало это ее или конец. Линия, которую она выбрала, была синей; этот цвет был ей особенно приятен из-за того, что ассоциировался у нее с тем единственным человеком, о котором она в первую очередь и думать не смела.
Потом отслеживание линий ей тоже надоело, как и фантазии на тему мести, и она, закрыв глаза, соскользнула в тревожный полусон, когда время, следуя парадоксальной логике ночных кошмаров, течет одновременно и быстрее, и медленнее, чем обычно.
Когда человек в сером появился вновь, Насуада была почти рада его видеть — и сама себя проклинала за это, считая эту радость проявлением слабости.
Она не могла сказать точно, сколько времени прошло — и вряд ли здесь кто-нибудь скажет ей, который час, — но понимала, что на этот раз ожидание было короче предыдущего. И все же ожидание показалось ей нескончаемым, и она все время боялась, что ее так и оставят здесь в полном одиночестве, привязанной к этой каменной плите. И с отвращением вынуждена была признаться самой себе, что благодарна человеку в сером за то, что теперь он вроде бы станет навещать ее чаще.
Лежать без движения на гладкой каменной плите в течение многих часов уже было мукой, но не иметь никаких контактов с живыми существами — даже с такими невыразительными, почти неживыми, как ее тюремщик, — было настоящей пыткой, которую вынести было куда труднее.
Когда человек в сером освобождал Насуаду от пут, она заметила, что рана у него на руке совершенно зажила; кожа на месте укуса была гладкой и розовой, точно у молочного поросенка.