По прибытии Монаков позвал всех на ужин. Костя и Павел не отказались. Мария Львовна выставила рябиновку. Сергей Юрьевич пил тонким стаканом, блаженствовал, смотрел на Монакова. Костя тоже выпил, сразу побагровел, но ел деликатно и умеренно, поглядывал на сына.

– А вы, Павел, на тоннель пойдете, коли поезда пустят? – сквозь полузабытье услышался Глеб Ильич и услышался Павел:

– На тоннель? Пойду, однако! Спокойная работа. Сорок восемь часов гуляй не хочу, опять же паек, обмундировка.

– И, как ваш отец, будете зимой тыкать в снег старшего мастера?!

Ого, ого, что это с Глебом Ильичом? Зачем у него пальцы подрагивают и глаза подернулись влагой?

– Глеб Ильич, давненько нет той инструкции, отменили ее, по книжкам изучаем, – очнулся и сказал Сергей Юрьевич, спасая мир за столом.

– Хучь сто раз отменяй, – закричал, сердясь, Костя, – а бумагу, Пашка, у родного брата потребуй, личность на документе проверь! Без документа нет личности! Им только волю дай, антилигентам!

– Служба! – горько улыбнувшись, сказал Монаков.

– Служба она и есть, – повторил Костя.

– Да-а. А вы представьте, Сергей Юрьевич, уеду в Россию, сяду под яблоней, пчелы жужжат… Эх, укачу и не вспомню!

Костя колыхнулся:

– Хей-е! Вспомнишь, Глеб Ильич! Полжизни оставил небойсь здесь. Повозил я тебя, укатал на ухабах…

– Верно, Костя, не раз вспомню, – глядя товарищу в глаза, скорбно сказал Монаков и предложил стелиться.

– Спите ли вы, Глеб Ильич? – погодя спросил гость.

Монаков не спал, но он не хотел обидеть Сергею Юрьевича.

– Туманятся воды, – сказал Монаков из потемок, – и чайки прелестной нет.

Сергей Юрьевич вздохнул и на вздохе уснул. Ему приснились осенние забереги на озере Вербном, остров Дятлинка и дымка, в которой тонуло мамино лицо.

Утром он подумал – Боже, та жизнь ушла и ушла навеки.

1965, 1970

Иркутск

<p>По лебедям</p>

Дедушка мой корня невидного, в станичные атаманы по косорукости (одна рука у него была длинней другой) не избирался, а писарем при атамане служил, грамотным стало быть слыл. Но после вседержавной нашей революции грамота ему не потребовалось, выгоднее было показать себя затюканным. Дед уехал из станицы в Урийск, нанялся мастером на двухпоставную мельницу, уехало с ним и прозвище его – Косорук. Скоро вся округа стала съезжаться только к деду, соответственно и навар пошел. Зажил он вполне исправно, отделил моего отца. Стал я гостевать у деда. Городские власти сподобились и построили мелькомбинат, позвали деда, и там Косорук молол первосортно.

На мелькомбинате мужиков и баб собралось немало. Когда грянула великая, многострадальная, и вымела как веником всех мужиков, под чистую, дед будучи наиглавнейшим поначалу не тужил. Он знал, русская баба двужильная, нагрузи воз на нее, она потянет, с одышкой, но потянет. И вправду, тридцать солдаток управлялись лихо, бедовали, конечно, потому что режим устрожился вконец, щепотку овса не возьми в карман. Пришлось перейти к испытанному огороду, огород-то и выручал.

А похоронки, словно по желобу зерно, потекли на мелькомбинат одна за другой. К сорок третьему году выкосило половину помольщиков бывших. Дед, как умел, утешал вдов.

– Бабуля, – гостюя, спросил я однажды бабушку (уж и гуд в печной трубе остыл, а за окошком обмерла луна), – где наш дедушка? Почто он долго на мельнице? – по старинке мелькомбинат звали мельницей.

Кротко вздохнув, бабуля отвечала:

– Опять по лебедям пошел Косорук.

Задремывая, я представил лебедей, намалеванных местным кустарем на клеенке, и думал: проснусь поутру – а по горнице ходит живая лебедушка, с точеной белой шеей, гордая и красивая.

Проснулся. Нет деда, нет и лебедушки.

Вечером он явился, измочаленный, за сердце держался. Бабуля кинулась баню топить, отмыла деда, стопку налила. Погибельно крякнув, он выпил и молчал.

– Тяжко, родимый? – вопросила бабуля.

– По молодости оно тяжко и весело. А ныне одна неподъемность, – горестно отвечал дед. Бабуля погладила его по сухому затылку. Острые огни бедовых дедовых глаз притухли под бабулиной ладонью.

Так и поехало до самого конца войны и за войну. Нет и нет деда. Я спрашиваю:

– Бабуля, да где же любимый мой дедушко?

– По лебедям пошел, – смиренно отвечает бабуля. Я засыпаю, зная наперед, беды особой не случится. Будет только он потерзанным и падет вялым веником на полок в бане.

Дожили до Победы. Судьба меня закрутила, стал я все реже бывать в Урийске. Вдруг получил телеграмму: «Скончался родимый. Приезжай. Бабушка». Перекладными успел я в Урийск к похоронам.

Священник, ровесник деда, отпел раба Божия Алексия. Вынесли гроб на улицу молодцы один к одному. Все русоголовые, с сухими затылками. И сменили их вскоре подстать им. Я шел, опустив седые виски, а поднял и узнал своих дядьев, ибо кто же они были для меня, эти юноши, как не дядья, побочное Косоруково племя, в кости длинные, быстроглазые. И чинно, с приличествующей печалью шли постаревшие лебедушки, в черных по случаю гипюровых платьях.

Когда сошел в могилу гроб, лебедушки почтительно пустили к пропасти хранительницу рода и слушали шорох первой горсти, брошенной бабулей в могилу.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже