— Такие годы молодые у Соли — жить бы да радоваться. Войны нет, мануфактура вон в магазинах уже свободно продается. На столах не военная бескормица, есть че в чугунку заложить, есть че и вытащить. Вроде пережили самое тяжелое, а вот умирают люди. А че бы оно умирать-то, когда жизнь к лучшему идет? — сама себя спросила Гутя. — Не обиднехонько ли твоей-то мамке, едва достав четырех десятков, в землю ложиться? В самый цвет вошла баба, хоть и пришлось ей горюшка хлебнуть, без мужика тебя вон на ноги поставила. Ежли так порассудить здраво, то из годков-то своих она, пожалуй, и просяного зернышка на себя не положила, не потратила. Все на других. Не зря и на проводины пришло эшто народу. Ты видел, чтобы кого-нибудь еще таким миром провожали? Добрая она была, а за доброту-то с природой надо расплачиваться самым дорогим — своим здоровьем. У каждого человека здоровья-то не на троих, изробится одно сердце, другое на складе не выпишешь. А ежли притом еще и другим по доброте душевной свое сердце раздавать, как мамка-то твоя и делала, то одна жизнь промелькнет цветком папоротника. А че, правильно я говорю, по делу. Для всех она в добрых ходила, не отказывала никому, разве окромя себя. Прижмет с деньгами, прямо продыху нет! Придешь к ней вся в слезах, жизни не рада, бывало и такое, а уйдешь с надеждой. Все посоветует, а порой и двадцатку-другую свою последнюю одолжит: «Бери, Гутя, разбогатеешь — отдашь». Разбогатеешь! Сам робил, знаешь, как заработок по осени на спине приносили. Скумзишь в кулаке ее двадцатку, идешь к дому, глаза слезы застят, а светло на душе становится, радостно даже, что мир не без добрых людей, и одержат они, эти добрые-то люди, верх, и станет лучше. И сама смеешься-улыбаешься черт знает отчего. Вот как бывало, всяко бывало, че там судить. А вот с такими Солюшками и жить дале хотелось. Помню, на лесозаготовках дело было… Стояли мы с ней под покатами, лесину агромадную, двухобхватную, на машину подымали. Кожилились, значит, кожилились, лесина и сорвалась, обратно покатилась. И не жить бы мне, не говорить сейчас с тобой, не успей Соля руки свои подставить. На себя она приняла тяжесть, выстояла, меня выручила. Только потом как бы в шутку сказала: «Все, Гутя, больше не рожать мне, так что ты давай за двоих детей ворочай». Так-то, милый сын.
Гутя достала из печи чугунок с теплой водой, домыла пол в избе и сенях, не забыв и крыльца.
Подогрев на плитке чай, разрезала оставшуюся маковую лепеху, добавила в конфетницу «помадки» и проговорила раздумчиво:
— Ну, давай теперь, Алексей, посудим о твоей дальнейшей жизни.
— А что говорить — дело ясное.
— Дом-то пустой. А такой дом в деревне — гиблое место. Надо, чтобы в нем двери скрипели.
— Двери и так скрипят, — сказал Алексей, не понимая, куда клонит Гутя. Воротца, раздерганные за дни похорон, и в самом деле под порывами ветра отчаянно стонали.
— От такого скрипа на душе морошно. Мамка твоя, когда я была у нее в последний раз, завет передала. Скажи, грит, Алексею мое последнее слово: жить он должен по совести, поступать по честности, а замуж взять Тоню, Тонюшку Щербинину, — неожиданно закончила Гутя, испытующе рассматривая Алексея.
Алексей впервые за последние три дня неловко улыбнулся.
— Сама ведь придумала.
— Ей-ей, икона над головой, хоть я и неверующая. Так и заветила покойница.
Похоронные дни слились для Алексея в какой-то один неопределенно длинный день, начавшийся утром, в больнице, когда медсестра, заглянув в толстую тетрадь, спокойным голосом сказала: «Жилина Соломея Ивановна? Да, умерла она, рано утром». Алексей не замечал людей, будто неожиданно потерял способность отличать разные лица. Он видел их, разговаривал, что-то обсуждал, но в памяти они не откладывались, словно все проходившие в эти дни люди были не односельчанами, а какими-то пришельцами с другой планеты. И лишь однажды сознание ярко высветило — Тоня! Тоня… Его первая любовь…
— Ничего, грит, не нагадываю, не принуждаю, а к Тоне мое сердце лежит, — продолжала Куркина. — Тебе-то она ниче не сказала?
— Ничего, о Тоне ничего…
— Язык отнялся. Это я по своей мамане сужу, тоже от такой болезни отошла. Неужто не веришь мне, Алеша?
— Верю. Только не до женитьбы мне сейчас, о работе надо думать.
— Ну дак и о работе спелей мысль пойдет, коль не к пустому дому будешь подъезжать, а к ухоженному да теплому, верно говорю! Нам ведь, бедарям деревенским, нельзя без теплого дома. Я, конешно дело, не настаиваю, слово материнское передаю, но замечу, что мне Тоня Щербинина тоже нравится. Она вон как повела самостоятельно хозяйство! Ты у нее еще не был? Не забегал?
— Нет.
— Зайдешь — увидишь, не стану преждевременно упреждать. Попомнилось мне, вы и в школе дружковали?
— Дружили, — ответил Алексей.