— В чем и главное, — сказала Гутя. — А остальное… С кем не случается… Знаю, знаю, че скажешь: ребеночек у нее от Бориса Барабина… Дружковала с тобой, а дите заимела от другого. Дак ведь ты еще в армии был, писать ей перестал, слух прошел, будто ты с женой едешь, не знаю от кого, но шел такой слух. Так что на себя пеняй, дружок-пирожок! Нам, бабам, определенность требуется. А ты, когда в армию уходил, че ей сказал? Ни в сани не сяду, ни пешком не пойду, так? Обязанностей не накладываю, прав не даю. Тоня и на похороны приходила помогать по хозяйству. Как-никак три застолья отвели. Леш, да ты, никак, затосковал?
Вопрос Гути вернул Алексея к действительности: вот пустая горница, зеркала, все еще занавешенные рушниками, обросшая куржаком дверь.
Алексей сел на порог, закурил. Из притвора тянуло свежестью весны, дым от папиросы как-то торопливо выскакивал в сенцы, а потом неприметно, бочком, старался проникнуть обратно в избу, словно боялся весенней захолоди.
Опять перед глазами пошла вереница лиц, и из них Алексей попытался выбрать то единственное, которое отметила несколько минут назад память, но не смог. Он знал, что Тоня, отпросившись у бригадира, все эти три дня была в доме, его доме, помогала женщинам по хозяйству, даже как будто о чем-то спрашивала его, Алексея, а он ей что-то отвечал… А потом ушла неприметно, даже не дождавшись и того короткого «спасибо», которое Алексей говорил всем управницам. Ушла, словно чувствовала за собой вину. А какая вина? Не судья он ей. Вольному — воля. То, что было в последнюю школьную зиму между ним и ею — так, детство. Вообразил, что любит. Даже объяснился, нескладно, в школьном радиоузле. А микрофон случайно оказался включенным. Его объяснения вся школа слушала. Правда, ничего особенного в нем не было, всего пять слов: «Тоня, я, кажется, тебя люблю». Как попало в самую середину это «кажется», убей бог, не помнит. Словно в обмороке каком находился тогда. Может, и микрофон поэтому забыл выключить. А она спокойно ответила: «Леша, вот когда не будет «казаться», тогда и поговорим». И щелкнула кнопкой. Дело не в микрофоне, пускай слышали, пускай знают — все равно был уже выпускной вечер. Дело в том, что она как-то неожиданно, разом, в один-единственный вечер повзрослела, а он как был мальчишкой, так им и остался. Она и последний вальс танцевала не с ним, а с Бобой, Борисом Барабиным, который тоже, как и Тоня, враз «постаршел». В черном костюме прикатил на вечер, в галстуке — этакий фон-барон! Хоть выпускной и не имел к Борису ровно никакого отношения — Барабин оставил школу после седьмого класса, — но он появился, взрослый, уверенный, под легким хмельком, что заметил разве только директор школы, а заметив, мер не принял. Вел себя Борис нормально, без вольностей, которые допускались на танцплощадке. И встречать рассвет на реке они пошли вместе — Тоня и Борис Барабин. Правда, туда все направились.
Рассвет долго не занимался — мешали облака, низкие, плотные, в какой-то свинцовой наволочке. В ожидании солнца ребята затеяли купание, прыжки с ледоломов. Прыгнул с правого, не очень высокого ледолома и Алексей. Не «солдатиком», а вперед головой. Нормально прыгнул, не хуже других. Даже аплодисменты заслужил. Борис смотрел на прыжки, как смотрит старший брат на забавы своих меньшаков, снисходительно и покровительственно. Потом он неторопливо разделся, поднялся, и не на ледолом, а на перила моста, и прыгнул почти с двадцатиметровой высоты. Красиво, под восхищенные взгляды.
— Не сиди на пороге — гости приходить не будут, — сказала Гутя. — Один-то ночевать не боишься? А то, может, Матвея прислать?
— Мне все равно, — ответил Алексей.
— Все одно, дак лазили бы в окно, — проговорила Гутя, выглядывая в сенцы. — Ба-атюшки! Николай Ермилыч пожаловал! Ждали-ждали на похороны, на поминки, край, а он вот когда… Ладно, побегу я, дома управляться. Если че, Леша, в ставень оконный стукани. Мы с Матвеем почуткие стали на сон, видно, к старости дело движется. Дак брякни, если че…
— Спасибо, — сказал Алексей, — вам за беспокойство…
— Какое там беспокойство… Да была бы Соля живая…
Гутя, за все похороны не проронившая и слезинки, вдруг запричитала, высоко, по-бабьи. Наболело, видно, вот и взялась слезами напоследок. На похоронах-то вся в заботах утонула. А сейчас после чая да рюмки водки оттаяла. Коротко всплакнув, засовестилась:
— Спомнила я, Леш, как Солюшка мне вильвету на кустюм из города привезла. У самой доброй пары не было, а мне подарила с веселым приговором: «Пошей с красой, носи с косой». Когда в девках бегала, коса была до пят. А косу-то я потом, в войну, нарушила: где на нее мыла напасешься! Совсем забыла, а Соля вот напомнила, навела на мысль отрастить изнова. И отпустила я, не прежнюю, но большонькую. А Матвей пришел, так первым делом и сказанул: «Какой ты, Гутя, гвардейский молодец, коль за войну косу сохранила!»
Напустив морозного пару, вошел Щербинин.
— Здорово ночевали! — поприветствовал он, по-хозяйски отбивая в притворе настывший ледыш.
— Здравствуйте, Николай Ермилыч, — отозвалась Гутя.