Харпер протискивает свою гигантскую тушу через проход, и Роуэн слышит, как он садится с Тоби. Спустя какое-то время Роуэн чувствует, как что-то стучит по его голове. Еще пара ударов – и до него доходит, что это ракетка Тоби.
– Слышь, тормоз. Сыпь не прошла?
– Тормоз! – ржет Харпер.
К облегчению Роуэна, Клара и Ева не оборачиваются.
Тоби дышит Роуэну в затылок.
– Что читаешь, урод? Ты, снегирь красногрудый…
Роуэн чуть поворачивает голову.
– Меня зовут Роуэн, – произносит он, но недоговаривает.
«Меня зовут» произносится хриплым шепотом, и голос подводит в самый неподходящий момент.
– Ты ж мой цветочек! – говорит Харпер.
Роуэн пытается сосредоточиться на той же строчке.
Тоби не отстает:
– Что ты читаешь? Снегирек, я задал тебе вопрос. Что читаешь?
Роуэн покорно поднимает книгу, и Тоби мгновенно выхватывает ее из рук:
– Гейское.
Роуэн оборачивается:
– Отдай. Пожалуйста. Можно… просто вернуть мне книжку?
Тоби толкает Харпера:
– Окно.
Харпер почти колеблется и даже смущается, но все же встает и открывает узкое окошко.
– Давай, Харпер, смелее.
Роуэн не успевает заметить, как книга переходит из рук в руки, видит только, как она подстреленной птицей падает на дорогу. Чайльд-Гарольд, Манфред и Дон Жуан – все исчезают в мгновение ока.
Он бы и пошел на конфликт, но не дают слабость и усталость. К тому же Ева пока не заметила, как его унизили, и он не хотел бы обращать на это ее внимание.
– О, мой маленький снегирь, мне так жаль, но, кажется, твой сборничек гейских стишков немного пострадал! – манерно пищит Тоби.
Окружающие трусливо смеются. Клара с любопытством оборачивается. И Ева тоже. Они заметили, что остальные веселятся, но причина им неизвестна.
Роуэн закрывает глаза. Вот бы оказаться сейчас в 1812 году, в темной одинокой карете, запряженной лошадьми, а рядом чтобы сидела Ева в чепце.
Он открывает глаза и видит, что его желание исполнено. Точнее, его половина: он все еще в двадцать первом веке, но Ева продолжает болтать с его сестрой, как будто ничего не происходит. Клара крепко держится за поручень сиденья перед собой. Ей явно нехорошо, и он надеется, что ее не стошнит прямо в автобусе, потому что, как бы ни изводили его Тоби и Харпер, ему невыносима мысль, что они могут переключиться на Клару. И тут они, словно уловив его страх, начинают обсуждать девушек.
– Ева сегодня моя, Харпс, зуб даю. Вот посмотришь, я ее укатаю.
– Да ну?
– Не бойся, и тебе перепадет. Сестренка говноеда на тебя запала. Смотри, аж задыхается.
– Чего?
– Не тупи.
– Клара?
– Да ей загореть, очки снять, и будет цаца.
Роуэн чувствует, как Тоби наклоняется к нему и шепчет прямо в ухо:
– У нас тут вопросик. Харпер интересуется твоей сестрой. Какая у нее ставка за ночь, напомни? Десяточка? Меньше?
Внутри Роуэна вскипает ярость.
Он хочет ответить, но не может. Он закрывает глаза и вдруг на него накатывает шокирующее видение. Тоби и Харпер все так же сидят на своих местах, но они оба красные, без кожи, как на рисунках в анатомическом атласе, демонстрирующих строение мышц, и только волосы торчат клоками на своих местах. Роуэн моргает, видение исчезает. И он ничего не делает, чтобы защитить сестру. Просто сидит, сглатывая отвращение к самому себе, и гадает, как на его месте поступил бы лорд Байрон.
Это всего лишь фотография.
Застывший момент прошлого.
Предмет, который она может держать в руке, нечто из доцифровой эпохи, артефакт, который она так и не решится отсканировать на свой «Мак». На обороте карандашом написано «Париж, 1992». Будто бы это нужно было записывать. Лучше бы этого снимка не существовало вообще, лучше бы они не просили того беднягу-незнакомца их сфотографировать. Но фото существует, и она не может ни разорвать его, ни сжечь, ни даже перестать смотреть на него, как бы ни старалась.
Потому что на фото – он.
Тот, кто ее обратил.
Незабываемая ночь и его улыбка, перед которой невозможно устоять. Рядом она – с легкой усмешкой, неузнаваемо счастливая, беспечная, стоит на Монмартре в мини-юбке, с кроваво-красной помадой на губах и опасным блеском во взгляде.
– Дура ты безумная, – говорит она той, прошлой себе, а сама думает:
Хоть фото и выцвело от времени и тепла своего тайника, оно до сих пор кажется зловещим в своей безмятежности.
Она прячет снимок обратно в сушильный шкаф. Рука касается теплого нагревателя, но она не отдергивает ее. Горячо – но ей хочется, чтобы было еще горячее. Пусть будет ожог, пусть будет боль, с помощью которой можно забыть этот восхитительный, давно утраченный вкус.
Она берет себя в руки и спускается вниз.