Она склонила голову набок, словно разглядывая узор на ковре.
– Не исключено, что меня отзовут в Москву, обвинят в контрреволюционной деятельности и отступничестве… Мы ведь не можем этого не учитывать, так?
– Ты серьезно? – искренне удивился Фалько.
Она молчала, глядя на него насмешливо и недоверчиво.
– Такое в самом деле происходит? – допытывался он. – Это не выдумки? Чистки? Истребление старой гвардии большевиков?
– Может быть… Не знаю.
– А ты-то в чем провинилась?
– Может быть, в том, что все еще не освободилась от буржуазных предрассудков и ставлю чувства выше идеи, способной сплотить человечество.
Фалько жестом попросил ее остановиться, чтобы он успел осмыслить сказанное.
– А что же тут плохого? – спросил он наконец.
– Тот, кто так поступает, виновен.
– Да в чем же?
– Он допускает ошибки, представляющие опасность для мировой революции… И объективно играет на руку фашизму.
Фалько не верил своим ушам:
– И ты что же – допускала такие ошибки?
Она негромко рассмеялась:
– Бывало… Вот тебя оставила в живых…
– Ты шутишь?
– Ну разумеется.
Она засмеялась, но тон был далеко не шутливый.
– О каких же ошибках ты говоришь? – спросил сбитый с толку Фалько.
– Я предоставляю партии определять это.
– И если придется, ты покорно поедешь в Москву?
Она окинула его долгим и пристальным взглядом. Как будто раздумывала, стоит ли продолжать этот разговор.
– Демократия – это одно из замаскированных проявлений капитализма, а фашизм – явное и очевидное, – сказала она наконец. – Чтобы бороться с ними, надо жить среди них, такой вот парадокс. Понимаешь?
– Более или менее.
– А эта среда заразна.
– Я вижу.
– Старый мир должен быть уничтожен. А если я заразилась его тлетворными идеями, справедливо будет, если я исчезну с ним вместе.
– Справедливо, по-твоему?
– Да.
– Ты ведь о смерти говоришь.
– Поверь, это не так уж страшно. Род человеческий умирает тысячелетиями.
– А твоя жизнь? Твое счастье?
– Жизнь – не более чем буржуазная забота, – ответила она так, словно его слова были ей оскорбительны. – А счастьем займется социальная инженерия.
Тут она сделала паузу. А когда заговорила вновь, в голосе ее звучало жесткое высокомерие:
– Ты вот упомянул веру… Я верую. И вера моя включает понимание той роли, какая отведена мне в сложном механизме. И требует безропотного исполнения приказов.
– Любых?
– Любых.
– И ты готова к тому, что, если надо будет, твои же принесут тебя в жертву?
Ева поглядела на него, как на неразумное дитя или на слабоумного.
– Это совсем не жертва. Это формирование чего-то столь же непреложного, неизбежного и очевидного, как геометрия Евклида.
В таком ключе их беседа продолжалась уже минут пятнадцать. Оба говорили спокойно и устало, будто заранее зная, что все равно ничего не удастся втолковать собеседнику. Немного поразмыслив, Фалько пришел к выводу, что они пребывают в разных мирах, и мудрено ли, что по-разному понимают жизнь, смерть и нерасторжимую связь одного с другим. Ледяная методичность и вера с одной стороны, спокойный и трезвый эгоизм – с другой. Найти нечто общее не представлялось возможным. Тем не менее он знал – и не сомневался, что и она знает: между ними существует связь странная, но прочная, основанная на давнем сообщничестве, на извращенном уважении к тому, что словами определить нельзя. Причудливая смесь воспоминаний, вожделения, пережитой опасности, нежности. Последнее слово плохо, прямо скажем, вязалось с этой немногословной строгой женщиной, сидевшей сейчас перед Фалько, зато превосходно подходило к той, которую он сжимал в объятиях в ночь, когда итальянские бомбы рвались над Арсеналом в Картахене. Хотя, подумал он через мгновение, точнее было бы назвать это верностью. Диковинной верностью двух смертельных врагов, готовых убить друг друга, едва противник хоть на миг ослабит бдительность.
– У тебя есть сигареты? – спросила Ева.
Он открыл и протянул ей портсигар, а она улыбнулась:
– Все еще куришь этот дорогой буржуйский табак?
– Да… Терпеть не могу ваши пролетарские петарды.
Он щелкнул зажигалкой, поднеся огонек к ее сигарете. В свете красноватого пламени на миг стали видны ее темные глаза, наблюдавшие за ним с настороженным любопытством.
– Ты не очень изменился, – сказала Ева.
– А вот ты – очень… – в свой черед широко улыбнулся Фалько. – К лучшему. Особенно с нашей последней встречи.
Тень накрыла ее лицо – и не только потому, что погасла зажигалка. Не сводя с него глаз, она медленно выпускала дым. Потом повернулась и вышла на балкон. Фалько, чуть поколебавшись, собрал разложенные на кровати бумаги, сунул их под матрас. Ева смотрела на него с балкона и не отвела глаз, когда он тоже закурил и присоединился к ней.
– Мы такие, как есть, – сказала она не ему, а куда-то в пространство.
Фалько молча кивнул. Они стояли рядом и курили, глядя, как во тьме помаргивают огни – маяка за волнорезом, фонарей в порту и кораблей в бухте. Было сыро, но не очень холодно.
– Не все поддается расчету, – сказал он внезапно.
– Знаю.