Была в нем больная точка, была в сновидении загадка, которую надо разгадать, — лицо отца. Он помнил запах ремней на отцовской гимнастерке, слышал звук его твердых шагов на лестнице, слышал скрип двери — и все. Память, как и сон, не подчинялась приказаниям; для Сергея, впрочем, и сон и память давно слились в одно целое. Дверь отворялась, но за ней только клубился морозный пар с улицы, и он не успевал, не успевал разглядеть отца — чтобы знать его навсегда.
Что из того, что была фотография? Старая фотография начала войны, где отец был снят на полевом аэродроме, улыбающийся знакомой улыбкой — по себе знакомой? Там, за морозной дверью, было иное лицо, настоящее. Его-то и нужно было вспомнить и запомнить. Он засыпал с тайной надеждой.
Но видел каждый раз только холодный парной провал двери на лестницу.
Видел еще свою улицу, мощенную булыжником, по которой переваливаясь ехал грузовик-полуторка, и сразу же этот грузовик лежал на боку, облепленные грязным снегом колеса вертелись в воздухе. А на белой земле — рассыпанные черные буханки хлеба. Люди нагибаются и собирают их, но не забирают себе, не разбегаются в разные стороны, прижав хлеб к груди, спрятав за пазуху, — нет, стоят молча и мрачно у штабелька черных, еще слегка дымящихся, но уже по уголкам покрытых инеем теплых кирпичиков. И вот из-за поворота визгливо выруливает новая машина, и люди начинают укладывать остывающий хлеб в кузов и плакать.
Сначала вместе с Иваном Семеновичем, батей, а повзрослев, и один, ездил он в Ленинград, отыскал далеко от Невского проспекта, на Фонтанке, маленького черного сфинкса. Был он тот и не тот. Стал теперь зеленовато-серым, с вызолоченными целыми лапами, а позади, за спиной, где — во сне — тоннелем уходила узкая улица к его дому, никакой улицы не было. Была площадь в искрящихся трамвайных путях, в ее глубине маячила высокая, монументальная, как целый город, уходящая к небу гостиница из светлого камня.
Он уже сомневался, того ли сфинкса нашел, но вдруг узнал дом на противоположном берегу Фонтанки, за мостиком. Вечером узнал, когда стемнело и на красно-дымном закатном небе, на зареве вдруг обозначились изломанные, зигзагом, очертания старинного петербургского здания, узкого, как щель, и башенка-бойница на его крыше. Этот дом, вспомнил он, был похож на полдома. Этот дом был из его сна!
Иногда видел позднее лето и землянику, которую они собирали вдвоем с мамой где-то у поросшей соснами горы.
Мама была в белой косынке и босая, в руках у нее лопата — как и у множества других женщин, молодых и старых. Они роют глубокие траншеи на увядшем, грязно-буром картофельном поле. То и дело попадаются тяжелые влажные клубни. Сережа подбирает их и носит, складывает в горку.
— Помощник ты мой! — говорит мама. — Вот погоди, сходим за земляникой…
Они идут к горе, он помнит ее крутой бок и желтый кустарник у подножья, помнит стаю ворон, что кружила низко над деревьями. Мама ползает по траве, выискивая для него маленькие, красные, пахучие ягодки, и вдруг из лесу появляется громадный человек в сапогах и бескозырке, что-то говорит испуганной маме. Она хватает Сережу за руку и тащит назад, на грязное картофельное поле, к траншеям. Ему неохота уходить, он оглядывается и вдруг видит возле горы большую зеленую пушку и еще несколько моряков в тельняшках…
Но чаще всего видел он зимний город.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В одиннадцать часов Сережа решил выйти на улицу. Но как раз в это время в дверь постучали. Он обрадовался, сразу же уверившись, что мама выздоровела, поднялась со снега на набережной, раздобыла дров и сейчас в комнате станет тепло, накалится докрасна дверца железной печки и по дымоходу в окно побежит веселый дымок. На этом дымоходе мама развешивала для просушки Сережины рубашки и штанишки после стирки.
Но за дверью была не мама, а соседка с первого этажа, имени которой Сережа не знал, а называл про себя «Малиновая шапка» — головной убор ее был сконструирован, как мальчик догадался впоследствии, из ободранного с кресла бархата — кресло, заплатанное мешковиной, почему-то запомнилось. Наверное, потому, что раньше соседка всегда сидела в этом кресле, а когда они с мамой приходили в гости, брала Сережу на колени. Потом пришла зима, соседка долго болела, похудела, изменилась. Стала неузнаваемой и ее комната, вся мебель исчезла, пошло на топливо и кресло, а красный бархат стал чем-то вроде школьной шапки-ушанки.
— Вы не видели маму? — спросил Сережа у Малиновой шапки.
Соседка горестно посмотрела на мальчика, покачала головой.
— Ты ничего не помнишь, — сказала она.
— Помню, тетя. Мама легла отдохнуть от ветра. Я всю ночь ее звал. Помогите мне одеть шубку. Пойду поищу.
— Но, Сереженька, — ответила соседка, — разве ты забыл…
Она осеклась, не решившись продолжить. Вчера она своими руками уложила застывшее тело сережиной мамы на санки, и они вместе с мальчиком отвезли тело на Выборгскую, на кладбище. Что случилось с Сережей за ночь? Он забыл, как они засыпали снегом холмик-могилу? А может быть, считает случившееся сном?