На несколько дней Евпраксия заперлась в своих покоях, никого не пускала к себе, не захотела увидеться даже с графиней Матильдой, которая дважды приезжала к ней. А настырного аббата Бодо велела просто прогнать; зачем это он рвется к ней? Чтобы, потирая руки и коварно усмехаясь, допытываться, как она спала с императором и с кем еще спала, чтоб совсем извалять ее в скотской, отвратительной грязи? Когда немного успокоилась, разрешила прийти епископу Федору. Сей божий слуга и вверенное ему посольство не торопились возвращаться в Киев, будто выжидали, когда можно будет забрать с собой Евпраксию. За это она была благодарна - в душе, не словами.
Епископ долго крестился, вздыхал, отхмыкивался, поминал несколько раз милостиво князя Михаила, то бишь Святополка, богатого добрыми делами (а еще скупостью, мысленно добавила Евпраксия), потом начал рассказывать о какой-то рабыне из Дорогобужа, из того самого, в котором простой люд некогда убил конюха князя Изяслава, и долго потом ужасались этому преступному деянию на княжеских дворах Киева, Чернигова и Переяслава. Будто принудила боярыня дорогобужская свою рабу работать в день святого Николая, та подчинилась, пошла работать, и явился ей тут сам Николай и спросил: "Что же ты, раба, делаешь?" И так сие перепугало рабу, что у нее усохла рука. Боярыня же не хотела лишиться рабыни, потому, прогнав сухорукую, забрала взамен ее дочь. А известно, что рожденные от рабов считаются свободными, и дочь возьми да попроси епископского суда, и суд подтвердил, что она - свободна и таковою должна оставаться, мать же ее, искалеченная, также не рабыня уже, ибо искалеченный становится свободным, в соответствии с божьими и людскими установлениями... Епископ еще некоторое время зевал и ушел, помахав на Евпраксию крестом из киевского золота, неуклюжий, большой, грозный. Не знал легких слов, не умел разговаривать утонченно и по-ученому. Был простым попом Софийской церкви. Святополк за послушание возвел его в епископы, еще и посольство доверил, потому что послам тоже надлежит отличаться послушанием. И то ли нечистая совесть, то ли врожденная доброта заставили этого человека прийти к Евпраксии, попытаться утешить ее как-то...
Искалеченные становятся свободными... Сухорукая раба... Слабое утешение! Свобода лишь там, где нет ни желаний, ни надежд, ни страхов, а свобода с искалеченной душой?.. Зачем такая свобода?
Однако рассказ епископа запал в душу, чуть-чуть подбодрил Евпраксию. Мысленно она стала называть себя сухорукой рабою. Приняла приглашение графини Матильды быть на торжестве освящения папой стен Пьяченцы, даже советовалась с Вильтруд, как одеться, и выбрала все белое, словно бросая вызов всем, кто хотел бы навеки утопить ее в черноту траура. Украшения взяла киевские, золотые, с самоцветами, таких и не видели никогда эти местные прелаты, неискренние слуги божьи. Пусть смотрят и знают! Она не раба сухорукая, она еще жива, в ней играют силы, молодость, жажда счастья и красоты! От всего отказалась, от всего отреклась, да только не от красоты и не от жизни!
Пьяченца переживала невиданное-неслыханное. Сам папа римский, императрица германская Адельгейда, всемогущая графиня Матильда, герцог Баварский, князья светские и церковные, четыре тысячи прелатов, прибывших на собор со всей Европы, тысячи и тысячи мирян - жители самой Пьяченцы, любопытные из Пармы, Болоньи, Феррары, Реджо-Эмилия, Ломбардия, Тоскана вся Италия собралась на большое торжество. Папа Урбан освящал стены и валы (от этих стен отныне должны пойти воины Христовы на защиту гроба господня и покорение мира!), освящал воды По и Требии (по ним поплывут вначале реки и моря неисчислимого воинства, единственный и безраздельный глава коего первосвященник римский!). Все это видел и осознавал, как должно, лишь папа и его приближенные: великое видят только великие. Народ же сюда привело любопытство - посмотреть на пышность, на небывалое собрание высоких особ, на дорогие убранства князей церкви, на папу и, разумеется, на германскую императрицу, о ее молодости, красоте и несчастной судьбе уже зарождались легенды.