А там метались испуганно язычки свечей, будто огромные летучие мыши, взмахивали черно-красные покрывала и падали с людей, и внутри мрака возникала, била неистово в глаз белизна людской наготы, и свет шел от проповедника, от всех, кто притаился сбоку, у стен и в закутках собора. Лиц Евпраксия не схватывала, не различала, видела одни только голые тела, множество тел, словно восстали все мертвые мира и пришли в живом обличье на Страшный суд, и сплетались - белизна женских тел со смуглостью мужских, чистота с грязью, нежность с жестокостью, а потом из всего месива стали вдруг выделяться и лица, Евпраксия узнавала графов, баронов, епископов, своих придворных дам, аббатису Адельгейду; проповедник, совсем сбросив плащ, не умолкал, назойливо гремел его голос над свершавшимся бесстыдством и гремел, кажется, для них, теперь лишь для них двоих, единственных здесь, кто сохранил еще на себе одежду, кто одеждою выделен среди прочих, не доступен их взглядам и бесчестию их.
"...Державного мужа уподобим мосту чрез большую реку, ако мост, он соединяет людей и целые земли, и назначение его открыто всем, оно величественно, хотя и печально, ибо не заключает в себе нежной красоты. Напротив, женщина рождается ради святостей нежности и красоты. И потому напоминает собор. Все идут к ней и умирают от восторгов пред ее красотой, как пред святынею. Ходят в собор многие, а не принадлежит он ни одному. Ибо то, что предстает собственностью всех, никому не может принадлежать. В соборе господствует бог, в женщине - любовь. Так пусть же восторжествует любовь сегодня!.."
Дикий вопль перекрыл слова проповедника; сквозь толпу пробивались к центру какие-то мужчины; зловеще и торопко бежало четверо исступленных, они тащили какую-то ношу, средь черных теней и нагих тел вокруг, и казалось, дергали, рвали ее и сейчас разорвут на куски; проповедник отступил от табернакулума, как бы освободив место для этих, исступленных и бешеных; обессиленный женский крик взмывал вверх, под своды.
Евпраксия наконец увидела, - эти четверо волокут женщину; почти поверженная, она все-таки отбивается; длинные черные волосы тянутся по каменному поду, разметались по лицу, по груди, чуть прикрыли наготу ее тела; у женщины сильное, крупное тело, а может, это множество свечей делало его таким крупным, блики и тени соблазнительно вспыхивали и гасли на коже, волосы взлетали и падали, казалось, и они кричат, жалуются, возмущаются надругательством; мужчины бросили женщину на одну из плоскостей табернакулума, развели руки, удерживая на камне-возвышении крепко и жестоко, как Авраам своего Исаака, когда жертвовал сына богу; женщина продолжала биться, норовистая и сильная, волосы ее наконец схватили, собрали в один узел, оттянули на другую сторону жертвенника, сверкнуло лицо!.. Евпраксия еще не верила, все еще не верила своим глазам, но в тот миг до нее донесся знакомый стук деревяшки о каменный пол, и тогда - поверила. Деревяшка стучала лихорадочно, торопливо и вместе с тем торжествуя. Барон Заубуш, с красной маской и совершенно нагой, шел, раздвигая толпу, к женщине, беспомощно опрокинутой на спину, почти распятой. Евпраксия узнала в ней свою Журину и тут же потеряла сознание...
ЛЕТОПИСЬ. БЕССИЛИЕ
Ей некогда было болеть - она должна была бороться! Кто мог прийти на помощь Евпраксии?
Императора причисляла к таким же насильникам, что и Заубуш. С Журиной когда-то могла хоть плакать, теперь не было Журины: бросилась в Рейн, ее похоронили без отпевания, как самоубийцу... Оставалась церковь. В церковных стенах произошло то безумство, они запятнаны. Но ведь и она, Евпраксия, тоже. А церковь все равно могущественна, император всю жизнь свою отдал борьбе с Римской церковью и одолеть ее, как было видно, не смог.
В бессильной ярости Генрих лишил жену привилегий тех, кто отмечен высокородным происхождением: отнял у Евпраксии киевского духовника, оставил одного аббата, чье присутствие можно было стерпеть лишь при условии иметь при себе еще и отца Севериана. Евпраксия надеялась отомстить императору, верила, что припомнится когда-то ему и этот недостойный поступок; она упорно избегала встреч с аббатом Бодо, настойчиво требуя у Генриха вернуть ей привилегии.
Но коли ты в тяжком горе, тебе не до привилегий. Доведенная до крайней степени отчаяния, Евпраксия позвала аббата Бодо и, когда тот пришел, рассказала ему о мерзости и ужасе, испытанных по воле императора и императорских прислужников, она спрашивала у аббата совета, требовала поддержки его бога.