– Российский «поворот на Восток» сопровождается (или даже подстегивается) представлением о том, что мы, русские, – природные консерваторы, поэтому на Востоке, где все дышит традиционализмом, нас лучше поймут. При этом консерваторами мы себя считаем (или называем), скорее, в западной парадигме – и продолжаем метаться между своими представлениями о Востоке (неполными, фрагментарными, изначально рационалистически-западными) и все же западной по своей сути системой мышления, оценок, ожиданий… Поймут ли на Востоке эти метания? Да и есть ли вообще тут предмет для обсуждения – на уровне ценностей, концепций, подходов?
– Розанов хорошо сказал по поводу «Истории» Карамзина: в ней Россия созидала, выстраивала себя, смотрясь в зеркало консервативного идеала. Об общности России и Китая на консервативной платформе писал Эспер Ухтомский. Последний ее приверженец – барон Роман Унгерн. Вот еще одна тема русско-китайских отношений, оставшаяся непродуманной. Тема важная: историю на самом деле движут силы, которые кажутся бессильными, непрактичными… Ну а Россию в мире никто не понимает, включая самих русских. Но я верю, что Россия как асистемный элемент нарождающейся глобальной системы еще скажет свое слово.
– Но желание, чтобы нас, Россию, понимали, с нами считались – по крайней мере на уровне мировой политики, – едва ли не главный аспект «поворота на Восток»… Не может ли это реализоваться совершенно неожиданным способом – нас поймут, но совершенно не так, как нам хочется?
– В самой попытке непременно понять нет ничего дурного – как, впрочем, и хорошего. Но дело в том, что русские и китайцы могут понимать друг друга без понимания. Русский всегда готов увидеть родного в инородце. Китаец – совершенно нормальный член русского общества. Какой-нибудь китаец Коля в русском дворе – это совершенно нормально. Дело в том, что и китаец, и русский способны к непосредственному общению, отказываясь в чем-то от своей идентичности (разница в том, что у русского это основано на жертвенности, а у китайца это часть стратегии). Эта русская сверхкоммуникабельность и сделала Россию великой, позволив ей прирасти Сибирью, Дальним Востоком и чуть ли не Аляской. В русском есть эта открытость, готовность сбросить оковы цивилизации.
Да он и не верит в них особо – ну, дикий человек. И в этом нет ничего плохого.
– А есть ли вообще китайская нация, как она формировалась, можно ли использовать этот опыт в России?
– В Китае всегда была империя и поэтому нет национального государства европейского типа. Как и в России. Империя стоит на тайне и лишена идентичности. Имперское начало потому и обнаружило такую незаурядную живучесть уже после исторической смерти империй, что оно воплощает особую метацивилизационную антропологическую матрицу, которая соответствует одной из двух исходных и в своем роде универсальных, метаисторических опций человеческого самопознания. Сущность этой матрицы – обращенность не к содержанию опыта, а к его пределу, то есть чистому событию или сообщительности, предшествующей сообщениям (и, следовательно, всяким суждениям).
Это не мистика, а антропологическая реальность, ибо, повторю, идеальная коммуникация бессознательна. Евразийская метацивилизация основана на принципе синергии, событийности событий. Оттого и политика в Евразии не предполагает блоков, ей подходит древнее китайское правило «быть вместе без союзов». Синергийность несет в себе большой потенциал для глобального мироустройства.
– Что именно может дать Китай миру, и придется ли миру, для того чтобы это взять, учить китайский?