От полноты истины, возвещенной в этом откровении, радостные искры сверкают в многозначительно переглядывающихся глазах и молитвенные восторги играют на бескровных лицах. Столь долго искомая человечеством истина, этот философский камень алхимиков социальной утопии, оказывается целиком схвачена и вложена в три тома плохого русского перевода Маркса и в двадцать с лишним более жидких томов легендарного мудреца и провидца, воссиявшего миру со снежных степей далекой Московии, этой столь чудесно, как в сказе, обретенной, первой и подлинной родины.
Конечно, лишь сравнительно немногим счастливцам доступно духовное пиршество столь изысканной роскоши. Остаются еще многие десятки, даже сотни тысяч алчущих благой вести со старой родины об осуществившейся невозможности, о пришествии истинного и на этот раз окончательного спасения. Это — та безликая масса, которая оплачивает фальшивый, убогий комфорт машинной цивилизации долгими часами рабочей кабалы в истинном аду тысяч портняжных и меховщицких мастерских, в поистине кошмарной атмосфере физической и нравственной. (Вот, кстати, единственный рациональный, хотя далеко не достаточный довод, оправдывающий пышный расцвет социальной утопии на американской почве именно среди евреев: едва ли в какой-либо иной национальной среде многоплеменного Нью-Йорка можно наблюдать такое садистское надругательство «хозяев» и хозяйчиков над человеческим достоинством рабочих, как именно в еврейской. В этом еще один верный признак глубокой упадочности и изношенности культурно-бытовых начал, которыми живет современное урбанизованное и «социализованное» еврейство.) Всех малых сих их более счастливые и просвещенные соплеменники уже позаботились снабдить доступной и доброкачественной духовной пищей. Для них переложен на скромный жаргон и несколько трудный, заумный и путаный Штирнер, и гораздо более домашние и понятные мемуары Кропоткина, и речи Бакунина, и исторические эпопеи Троцкого о подвигах гражданской войны, и избранные страницы вождя вождей. А главное, для них издаются, и на «жаргоне», и по-русски, и по-английски, но всегда по какой-то особенной, ультрановейшей орфографии, издания газетного типа, той особенной неряшливой и подозрительной внешности, от которой все еще, как известно, несвободны даже и советские газеты, на четырнадцатом году пролетарской власти все еще как будто наскоро набираемые в захваченной с налету чужой типографии. Слова бледнеют перед попыткой охарактеризовать эти газеты. Все то чадное, сумбурное и истерическое, что знакомо Европе по «Humanite» и «Rote Fahne», здесь помножено на разочарование от несбывшихся обещаний «страны золота», на убогий провинциалам жалких гетто, на напряженность грозной проблемы «низших» и цветных рас, на тревожность самочувствия среди чужой страны, все еще далеко не до конца приятной, все еще не стершей до конца тоску разлуки с обширной восточной родиной. Лишь одна линия четко различима во всем этом суматошно-изуверском словоизвержении: суеверное послушание «генеральной линии» партии, утрированный пафос покорности существующей в данный момент власти над плацдармом «мировой социальной», слепое поклонение псевдорелигиозной силе утопического факта.
* * *
В летние дни, с их особенной нью-йоркской парной духотой, на ступенях террасы мраморной публичной библиотеки (кстати, едва ли не единственного во всем колоссальном городе публичного здания с некоторыми претензий на архитектурно-художественный стиль) идет беспрерывный митинг, во многом напоминающий бессмертное лето нашего 1917 года. Седовласые книжные черви, вышедшие из читален подышать и отдохнуть, защищаются цитатами из Милля, Брайса и Джефферсона против бойко наседающий молодых людей неопределенных занятий и далеко не англосаксонского типа. Не только имена и термины, сыплющиеся в их страстных репликах, но и самый строй и мелодика их английской речи напоминают, в новой форме, о давно и интимно знакомых вещах.
Внизу льется густой поток стальных машин, время от времени останавливаемый на несколько секунд магической дубинкой полисмена и миганием цветных огней. Со всех сторон на невысокое здание библиотеки и на толпу интеллигентных молодых людей с головокружительной высоты недоверчиво и неодобрительно смотрят короны небоскребов. Вечереет, и эти вершины зажигаются электрической иллюминацией; от ее холодного света еще более жуткой кажется тьма в тысячах окон, зияющих на колоссальных фасадах. По тротуарам льются бесконечные вереницы пешеходов, с опасливой оглядкой на извечных врагов — автомобили — движущихся к автоматическим ресторанам и к залитым светом входам в «говорящие» кинематографы: законная награда нехитрыми удовольствиями приходит чредой после дня утомительной и бессмысленной работы.