Эренбург оказался иным человеком. Он просто не мог не быть другим. Он видел дальше и понимал больше, хотя внешне его путь сопрягался с дорогой, которую избрал Сталин. Внутренне Эренбург надеялся трансформировать ситуацию и, несмотря ни на что, обратить ее против гитлеровской Германии, против нацизма.

Самый долгий день: с 6-и до 7-и

Отец Жени и я возвратились за стол. Из реального мира войны я переместился в ирреальный. По мановению волшебной палочки передо мной оказался скорее предтеча, а не прообраз знаменитого литературного героя. Кем его только не называли! Врагом народа! Фашистом! Индивидуалистом! Вредителем! В августе 1934 года во время жарких дискуссий о романе «День второй» Эренбурга то и дело спрашивали о прототипах Володи Сафонова. Он упорно отрицал существование одного или нескольких человек, послуживших ему натурой. Однако Эренбург сохранил почти в неприкосновенности даже фамилию. Особенно не нравилось партийным функционерам, что Эренбург протянул ниточку между собственным романом и таким архибольным писателем, как Достоевский. Сафонова прямо на глазах и не без оснований превратили в ослабленного Ставрогина, жаждущего переселиться в Швейцарию и получить гражданство кантона Ури. Не повлияли ли судьба и взгляды отца на то, что случилось с Женей в десятом классе? Вот откуда наверняка тянутся обвинения в космополитизме!

На мгновение я потерял нить вяловато текущей беседы и вообще происходящего в восьмиметровке крольчатника. Жизнь меня столкнула с настоящим прототипом! В начале 50-х в моду вошло искать прототипы всяких героев повестей и романов. Кого изобразил Шолохов, а кого Фадеев? Кого вывел под именем Клима Самгина Горький? Кто просвечивает сквозь образ Базарова? До сих пор порочная страсть не угасла.

А передо мной сидел настоящий прототип. Екнуло в груди — готовая диссертация. Я увидел себя на кафедре вместо Бабушкина и Милькова. Надо немедленно мчаться в Москву к Эренбургу и провести тщательную исследовательскую работу. И прочее! Я медленно сходил с ума. Окружающее заволокло туманом. Отец Жени продолжал цитировать наизусть Эренбурга и комментировать, указывая, какие мысли принадлежали лично ему, а какие за него досказал романист.

— Он многое использовал из наших прений. Не только он был для меня глотком свежего воздуха, но и я, смею утверждать, послужил Илье Григорьевичу неплохим источником для создания одного из самых известных персонажей той эпохи. Я говорил с ним как с исповедником. Я исповедовался. Я доверился его проницательнейшему уму.

Признание в исповеди добило меня окончательно. Не опьянел ли я от клюковки до потери сознания? Не сон ли это?

— Папа! — тихо и нервно воскликнула Женя. — Согласись, что ты немного преувеличиваешь. Самую чуточку. Ну зачем Эренбургу твои мысли? У него и своих с избытком!

— Нисколько не преувеличиваю! — ответил Александр Владимирович. — Ни на йоту не преувеличиваю! Чтобы отрубить себя от Пьера Самена, он переложил на меня отрицательную характеристику французского журналиста: мол, тот был «пошл и ничтожен». Это сделано и в угоду цензуре, и по понятным соображениям. Я встречал французов в Томске, и англичан тоже, и немцев, часами беседовал с ними, и при всем моем критическом отношении к Западу откровенных пошляков и ничтожеств среди них не обнаружил. Но меня-то Эренбург изобразил правильно!

Я не знал так подробно текст «Дня второго», и мне трудно было следить за ходом мысли собеседника.

— Зачем ты все это рассказываешь, папа?!

— А что тут такого? Что тут такого? — и Александр Владимирович обратился к жене, которая смотрела на него восторженными и влюбленными глазами.

В них, в глазах, светилось такое восхищение услышанным в сотый раз, что и передать словами невозможно. Лицо матери Жени сияло преданной любовью, излучало тихий восторг и выдавало рабское поклонение божеству.

— Ничего дурного я здесь не вижу. Мои взгляды давно были справедливо осуждены, и я не какой-нибудь враг или шпион. Я преодолел собственный индивидуализм и всю жизнь проработал, строя социализм. А тогда, в молодости, я думал иначе. Вот как и что я думал, Илья Григорьевич почти дословно изложил в романе. То, что я вещал с самоуверенностью, присущей чистой и откровенной юности, свидетельствует о глубине переживаний. Я мучился собственными противоречиями, возникающими в душе, но не скрывал их ни от кого. Да, я мучился и не раз делился сомнениями с окружающими ребятами, у которых было иное классовое самосознание. Я всегда был честен и никогда ни от кого ничего не таил. Быть может, оттого и подвергался несправедливым преследованиям.

Самый долгий день: с 7-и до 9-и

Он не забывал отхлебывать клюковку из рюмочки, не забывал ее смаковать, мелко откусывая с вилки вкусно приготовленную снедь — рыбку, маринованный грибок, ломтик запеченного мяса. Сознание и память у него, однако, действовали без сбоев.

— Если вы не забыли, молодой человек, тот фрагмент из романа, где Володя Сафонов беседует в последний раз… Да, кажется, в последний раз, с Пьером Саменом?

Перейти на страницу:

Похожие книги