Я давно забыл, кто такой Пьер Самен и о чем он беседовал с Володей Сафоновым. Вполне вероятно, что при чтении я пропустил важные для Александра Владимировича страницы. Со мной подобное случалось.

— Папа, — вмешалась Женя, — давай заведем патефон.

— Нет, погоди! Почему ты не позволяешь продолжить? Юре наверняка интересно, как создавался «День второй». Он очень отличается от твоих остальных знакомых, которые и фамилии Эренбурга не слыхивали.

Он поглядел на меня прямым, требовательным взором. Он требовал в обмен на комплимент повышенного внимания. Но от меня ничего не надо было требовать. Я был готов слушать его сутки. Я благодарил судьбу за то, что она меня забросила в Томск. Все это я изобразил, как мог, на лице.

— Каждый роман имеет творческую историю. И «Евгений Онегин», и «Герой нашего времени», и «Бесы». Я часть этой истории.

— Только не надо о «Бесах», папа! Ну пожалуйста!

Я начал злиться на Женю. И впрямь: почему она не позволяет отцу предаться приятным для него и чрезвычайно важным для меня воспоминаниям?

— Конечно, мне очень интересно, Александр Владимирович, — произнес я значительно и посмотрел на Женю пристально — точно! так посмотрел Карков-Кольцов на человека с мешками под глазами, отправляя его писать корреспонденцию для «Известий».

Я уже добрался до гэйлордовских страниц Хемингуэя, из папки «Бухучет».

— Я рассказал Эренбургу, как несколько вузовцев у нас устроили кружок. Назвали его «Ша-Нуар» — в честь парижского кабаре. И дальше Илья Григорьевич весьма точно передал читателю и мое состояние, и мои речи. Я тогда ругательски ругал Безыменского и противопоставлял его Полю Валери. «Он шел, — пишет Эренбург после того, как Володя Сафонов, то есть я, распрощался с Пьером Саменом, — как всегда угрюмый и отчужденный. Он не мог понять, почему разговор с французом смутил его настолько. Вероятно, где-то в глубине его сознания жила робкая надежда, что он не одинок, что далеко а отсюда, на другом конце света, у него имеются неведомые друзья…»

Пусть он преувеличивает и даже привирает, подумал я, пусть он многое фантазирует и просто сжился с образом литературного героя, но что-то Эренбург все-таки зачерпнул из его души и сознания, какой-то толчок все-таки он дал писателю, чем-то Эренбург ему обязан. Такого слияния прототипа и типа так просто не бывает. И притом отец Жени не испытывал ни малейшего беспокойства. Он говорил прямо, без затей, откровенно, в надежде, что его поймут. Между прочим, при живом Эренбурге.

Я слушал отца Жени не с возрастающим, а, наоборот, с испаряющимся удивлением. С каждым поворотом сюжета я доверял ему все больше. Я чувствовал по течению фраз, по гладкости, с которой они выскальзывали из уст, как лента у фокусника — беспрерывно и легко, — что литературный текст, сейчас звучащий, произносится безошибочно и принадлежит Эренбургу. Он знает и «День второй» наизусть, а не только «Хуренито». Да, он действительно запомнил те фрагменты романа, где упоминался Володя Сафонов, и декламировал их без запинки.

— «Он часто пытался представить себе этих далеких единомышленников. Он видел усмешку и пытливый взгляд. Он знал, что жизнь и там лишена пафоса…»

Да ты сам космополит, мелькнуло у меня. И еще какой! А Женю — дразнил и в школе не сумел защитить.

Он будто прочел мои мысли, прервал цитату из Эренбурга и с непонятной важностью произнес:

— Я всегда критично относился к Западу. Я не космополит и не беспаспортный бродяга. Я люблю Россию, я — русский. Это надо понять, а Илья Григорьевич не то чтобы не понял, а так, — скажем, недопонял!

Женя расстроено покачала головой, и я догадался, что отчаяние охватывает ее. Ее действительно охватило отчаяние, а мать — абсолютно другие чувства. Лицо жены выражало высшее состояние торжества: вот он какой у нас! вот он какой у меня! Никогда я больше не встречал ни у кого подобных восхищенных глаз. Я не имел представления о внутренней жизни семьи Сафроновых, и разноречивые страсти бушевали в груди. Любопытство, жалость к Жене, неловкость за то, что беседа в застолье так нелепо и опасно повернулась, желание проникнуть в чужую тайну сошлись в смертельной схватке. И неблагородные стремления одержали верх. Я не сослался на необходимость возвратиться домой и не покинул крольчатник. Я переметнулся на сторону Александра Владимировича и не отводил от него взора, жадно вдыхая аромат курящейся трубки с головой Мефистофеля. Ободренный выражением всего моего существа, он продолжил:

— «Он равно презирал и Форда, и неокатолицизм, и демократию. Но отчаянье того, другого, мира ему казалось настолько глубоким, что оно переходило в надежду. Как любитель радио, он ловил звуки…»

Тут он снова прервал цитату и вставил:

— Я, между прочим, был одним из первых радиолюбителей в Томске!

Нос
Перейти на страницу:

Похожие книги