— Я вот что… Тебе и Светочке… Я уже ничего другого не могу! Я подожду, я не хочу торопиться… А может быть, все это бред? Так тогда третьего яблока-то не будет?! И лучше бы… если бы не было… Но если оно свалится, тогда что? Я что думаю? Я там, конечно, поклялся. Но я и тут дам клятву… Ты думаешь, я хочу этого? Я знаю: я там нужен. Но разве здесь-то, разве вам я так уж совсем не нужен?
— Папочка, милый!.. — взвыла Светочка.
— Ну в том-то и дело, что да! Вы помните, я все читаю, бывало, приключения разные, всякую чепуху… Все мне почему-то казалось, что как-то пресно вокруг меня все… Как-то скучно… жизнь моя сложилась… И вам со мной невесело… Казалось, в чужой дали… там, где-то… будет легче… Потому что тут… все кругом клокочет, а я один… почему-то, как щепка на стоячей воде…
А теперь? Нет, теперь мне отсюда совсем не хотелось бы. Но — что же делать? Будет нужно — я пойду… Даже если ошибка… Пойду и, когда станет можно, вернусь… Нет, не клятва это. Просто это я так думаю…
…В тот день и во все последующие дни Андрей Андреевич вдруг предстал перед всеми не только абсолютно нормальным, но, если так можно выразиться, сверхнормальным человеком. “Титаном ясной мысли”, - с неуверенной иронией сказал Юрка Стрижевский.
С необычной беспристрастностью и объективной строгостью анализировал он свою ирреальную эпопею. Теперь он говорил о ней охотно, просто, без страха и смущения. Юра Стрижевский, болтавшийся на Замятиной все эти дни, с удивлением поглядывал на Светку:
— Предок-то твой как развернулся! Я начинаю думать… Как-то никак не разберешься в человеке до конца…
И Светочка сердито фыркнула на него:
— Да замолчи же ты!
Сам он, Коноплев, отметил тогда противоречие, никем и ничем доныне не снятое. Наибольшим доказательством реальности его приключения являлось в глаза всех то, что он абсолютно точно, не сбиваясь, со множеством подробностей, зафиксированных только в его памяти, припоминал, отчасти дополняя и уточняя все, что было вкратце намечено записями в парусиновом блокноте. Не то чтобы он слепо повторял рассказанное на его страницах. Нет, он передавал тоже, однако расцвечивая его такими частностями и деталями, такими колоритными штрихами, какие мы привыкли слышать только из уст очевидцев, разглядывающих, скажем, кучу фотографий, относящихся к путешествию пережитому и уже почти забытому. Без них вспомнить былое было бы невозможно. С ними воспоминания текут рекой.
Приведем пример: сцена прощания Коноплева и Ки-о-Куака совсем отсутствует в дневнике. Сказано просто: “В 16 часов Ки ушел навстречу нашим”. Ни слова не говорится о его дальнейшей судьбе.
В рассказах же Коноплева (как и в любопытном письме) сцена эта повторялась уже с рядом красочных подробностей. Известно, скажем, что в дальнейшем Коноплеву удалось встретиться с подростком в Большом Селении Тук-кхаи, что тот, не успев соединиться с членами экспедиции, оказался невольным свидетелем их гибели в затопленной в результате обвала дикой и узкой долине-каньоне ХоКонга…
Но уже сам Коноплев заметил (а позднее профессор Бронзов подтвердил очень убедительными примерами), что его память была странным образом точно ограничена рамками и крайними датами дневника. Он очень ясно видел себя сидящим в беспомощном состоянии на розоватой полоске песка в русле тенистого Хо-Конга и сознающим, что ему “…зит неминуемая гибель”. Он куда более смутно — поскольку дневник обрисовывает их в виде “вставной новеллы”, в виде “возвращения к прошлому” — припоминает трое суток, проведенных экспедицией в порту. Ничего, решительно ничего он не был в состоянии сказать о том, что происходило с ним до приезда за границу. Это естественно (?), поскольку все, что было до этого, являлось, бесспорно, содержанием “Тетради № 1”, которая не попала ему в руки. Впечатление такое, точно с исчезнувшим первым блокнотом записей была вырвана из его мозга целая сюита воспоминаний.
Совершенно то же и — в другую сторону. Связный ход воспоминаний его пресекается внезапно и грубо совершенно так же, как обрываются записи в “Тетради № 2”. Паланкин, в котором несут мужа Золотоликой, углубляется в “римбу”, и полог ветвей на повороте закрыл вершину возвышающегося над буйными зарослями Вулкана. Вполне понятно, что великолепной горы путник больше уже не увидит. Но крайне странно то, что именно на этом, почти что снова на полуслове, завеса падает не только на дневниковые записи, но и на картины, сохранившиеся в памяти Андрея Коноплева.