Коля База наконец отвязался от собаки и, прощально потрепав ее по свалявшемуся загривку, сыто отвалился к зароду. Его заветренное лицо лоснилось, и в зеленых глазах проснулся былой шалый блеск. Парню хотелось говорить, после дикой ночной беготни ему хотелось поделиться историей и насладиться ею, да и Тимофею любопытно было узнать вчерашнюю пропажу спутника. Ночное томление духа прошло, и Тимофей был необычно рад Коле Базе и его веселому настроению. Все вокруг – и сквозняк березняка, и льдистое, точно замороженное небо, и близкий плеск черной реки, и высокий скрип журавлей – уже радостно входило в душу и занимало свое место, изгоняя тягучую тоску. Тимофею даже дышалось сейчас как прежде, почти забыто, когда он был здоров плотью и легок мыслями, и может, оттого хмельно кружилась голова. Он опустился возле Коли Базы, подоткнул под себя клоч сена и закрыл глаза. Ему думалось пространно и отвлеченно, что лес очищает человека, он выдувает прочь дурь и хмарь; что охота своей дерзостью, лихорадкой нетерпения, запахом пороха и крови, ожиданием и опасением необычно лечит, почти обновляет заскорбевшую душу; что нынче под вечер они соорудят засидок и на березовой опушке скрадут матерущего лося, ищущего любви.
– Я тебя всю ночь ждал. Что-то случилось? – спросил Тимофей, не открывая глаз.
– Да анекдот. Ты-то спать, а я думаю, дай глухаря возьму на варю. Собака пошла шарить, слышу, гарчит, голос грубый – значит, лося взяла. Мне-то и ни к чему вроде, хочу собаку отозвать. Из-за кустов высунулся, а бык ма-те-ру-щий напротив, чуть малопулькой ему в грудь не ткнул. Анекдот? Стрельнул, а ему хоть бы хны, что волку дробина. Из мелкашки поди возьми его, не та система. Он было бежать, так собака не дает. Я еще два раза успел пальнуть. Тут лось-то и кинулся от меня…
– А чего стрельнул? Мог бы пропустить, – с досадой упрекнул Тимофей: так показалось вдруг, что его обидели. Ехали на охоту вместе, лицензия одна – общая, а тут Коля База все вершит по своей прихоти.
– Да так оно, по смыслу-то, – легко согласился спутник, но по широкой улыбке, не сходившей с лица, не чувствовалось, чтобы он особо переживал вину. – Азарт ведь, согласись? Я следом бегу: раза два Сотня останавливала лося, но я уже у реки догнал. Вижу, собака на том берегу, лось посередке реки на перекате. Я ружье хвать, а затвора нет, потерял затвор-от, ах ты, раззява, старо ружьишко-то. Как перезаряжал, так и обронил. Побежал обратно, помню, что совсем рядом. Листа палого накидало, роюсь – найти не могу, и время уходит. Мне бы в избу сразу за ружьем, так азарт ведь. Снова бегу обратно – нету ни лося, ни собаки. После слышу: далеко-далеко лает. А уж ночь настигла. Костерок развел, кемарнул чуть, собаке-то не понять, что мне тяжело. Но мы свое возьмем, верно?
– Нахал ты, Коля. Большой нахал.
– Да ты чего, чего ты?
– Проехали. Обозлюсь и оштрафую, – лениво устрашил Тимофей.
Состояние было плавучее, близкое к счастливой памороке, что наступает перед желанным провальным сном, и потому не хотелось ссориться, возбуждаться. Коля База приподнялся на локте, всмотрелся в худое, вымороченное лицо спутника и почувствовал жалость к нему и вину. Он легко проникался жалостью и так же легко вспыхивал, забывался, готовый обидеть.
– Да брось ты, чего… У нас своя система, Тимофей Ильич, – заканючил он. – От нас наше не отпадет. Шалашик поставим, на зорьке возьмем зверину, освежуем. Шашлычок сразу замастырим, я мастер на этот счет. Я большой советский мастер по свежатинке, не веришь?.. Утром рогача видел, в самых соках мужик. Бабу звал, накалился, бродяга. Лопасти до спины у сохатого, ядра пушечные о коленки бьют, из ноздрей дым и пламя. Такая природа, закачаешься. Потешу я тебя, железно потешу. Только ты не скисай.
Тимофей лежал под зародом, закрывши глаза, и кожей лица словно бы проникал в слюдяную пленку неба, в самые его глубины, обуреваемые страстями. Там творилось подобное его душе, а может, оттуда и притекало.
…Но потешиться так и не пришлось: человек предполагает, а Бог располагает. Вдруг к самому чаю на стане появился Гриша Таранин, весь синий лицом, замоховевший. Откуда он сплыл в преклонных-то годах, когда самое время доживать на печи; из каких таежных гнилых торчков, из болотистых рад выполз, как лешачина, и ликом-то похожий на черта; обличье с кулак, от ветра залубенело, собралось, как худая рукавица, но под бровями две светлые любопытные лужицы. По реке спускался, но, видно, без мотора, экономил горючку иль спасался от кого, потому так неслышно пристал к берегу и, как ведун, вырос на пороге. Тут чаем захлебнуться впору.
– К самому чаю угодил, – сказал Гриша, с живейшим интересом озирая жилье. Тут же прислонился к буржуйке, сладко зажмурился, почти заурчал, его деревянные ладони, наверное, терпели любой жар. – Еду… спину заломило – невтерпеж. Дай, думаю, перекантуюсь ночку, вспоможенье себе сделаю. Главное, чтобы не через пупок, не в тягость. Правильно соображаю?