
Новый великолепный роман Дмитрия Липскерова не подлежит традиционному аннотированию. В шутку говоря, его содержание описано старым студенческим анекдотом: «Все херня, кроме пчел, — сказал профессор. Потом подумал и добавил: Впрочем, и пчелы херня…» «Феликс убил Лару» — отнюдь не детектив, как могло бы показаться из нарочито упрощенного названия. В таком ключе и Библию можно было бы озаглавить «Каин убил Авеля». Но все, конечно, гораздо сложнее и совсем не так однозначно. Липскеров сочинял свою антиутопию во время войны. Роман полон войной и гротеском. Его скрытая пружина в том, что прочтение, сам момент погружения в роман, тоже является героем книги. Сегодня гротеск еще всего лишь висит свинцовой тучей над реальностью, в которой живет читатель. Но завтра небо может упасть на землю — и они станут неразличимы.
Определенно и точно: люди не могут родиться равными.
Невозможность этого установлена уже жившими многие поколения назад со стопроцентной вероятностью. Многочисленные исследователи и философы пытались доказать обратное, но были опровергнуты как современниками, так и будущим многомиллиардным миром. В самом деле, как можно уравнять ангольского новорожденного с врожденным рахитом в анамнезе с урожденными монакскими князьями или их новорожденными наследниками, окруженными сотней врачей со степенями?
Бедного, иссушенного до костей бедуина, блуждающего среди океана песков, и шейха, властвующего в каком-то богатом эмирате, изобилующем нефтью, распыляющего миллиарды на фейерверки и стремящегося стать восьмым чудом света, уравнять никак нельзя… А что уж сравнивать американских Рокфеллеров и их потомков с некими российскими Ивановыми, бывшими до 1861 года крепостными и сегодня живущими в тех же условиях, в каком-то закоулке России, где председателем колхоза является некий Пышкин, а военкомом — майор Прыткий И.И.
Деньги в том краю, звавшимся Михайловской областью, некогда видели только по единственному в поселке телевизору, в программе «Поле чудес», когда купюры доставали из черной коробки. Глядели по телику жида Моисеича у него на дому, оставшемуся от родителей. Все свои телики давно продали и прогуляли. Только Моисеич не давал пропить рабочий аппарат, кричал как оглашенный, размахивая при этом длинными руками как мельничными лопастями. Люди соглашались, что без новостей и футбола никуда. Так вот, телик смотрели у еврея — страстного путешественника по родному краю и защитника отечественного телевизора «Рубин-205».
Не видя месяцами рублей, пропивали металлолом, остатки шифера с колхозных крыш и то, что Моисеич натырит или наменяет в походе по необъятным просторам. А уж он, как им казалось, тырить умел, хотя свидетелей тому не имелось. Ну и сидишь ты с пацанами на могучем дубе, упавшем в прошлогодний ураган на опушку леса имени Ивана Франко, потребляешь самогон по прозвищу «Горыныч», накапанный за неделю старухой Нелюдимовой в две четверти стекла. Отламываешь шматы от изъятого у Моисеича пахнущего коммунизмом круга моженской колбасы вприкуску с ядовитой белой головкой зеленого лука, пережевываешь железными зубами весь этот микс, басишь матерными частушками, а потом — в драку, в нее, в великую русскую бучу, сладчайшую своей бессмысленностью и жестоко радостную.
Особенно жиду Моисеичу доставалось по пейсам, да и по другим еврейским признакам — окороченным — тоже. Но краеведа и добытчика не мучили до смерти — берегли за ценный саквояж, в котором всегда имелось многое, типа сала, пусть и бараньего, механической рулетки, ножичка восточного с изогнутым лезвием и завитой ручкой из чьего-то рога, которым сало резать, или же странных часов-луковицы, серебряных, играющих музыку «Союз нерушимый республик свободных…» и при желании отстукивающих время.
— Репетир, — объяснял Моисеич. — Минутный.
Часто находилась под подкладкой саквояжа слегка пахнущая польским самогоном балтийская селедка в промасленной бумаге — для тех, кто пузырем настоящей беленькой разживется. Так-то селедку берегли. Только под чистую… К ночи приползаешь к Нюрке под пахучую подмышку, чего-то прогундосишь ей в толстомясое ухо — и отъезжаешь тотчас как на велосипеде: в сон, мятежный и короткий, с шугняками на заре и жаждой немедленной намыленной петли на свою тощую шею… Но после пяти густых глотков капустного рассола жизнь выравнивается. Почти. А почти — потому что Нюрка исподтишка кулачищем по темечку огрела за украденную тысячу, двумя пятисотками, умыкнутыми мужем для приобретения первача. А деньги были отложены на перегной, огород подкормить… И здесь еще в хату стучатся, да так нагло и громко, что точно не товарищи пришли на опохмел, а по делу важному кто-то, может страшному: может, с битами и дробовиками кто забрел, или менты арестовывать прибыли за ворованный шифер… Но нет, все серьезнее, так как на пороге — лично военком майор Прыгучий И.И. и собственной персоной председатель родного колхоза «Путь» Пышкин.
Прыгучий прибыл в форме и почему-то в пилотке с красной звездой, видимо где-то фуражку похерил по пьяной слабости… Ивановы, как их природа продиктовала, — тотчас в ноги кланяться местной аристократии, а предколхоза покраснел вдруг щеками — и ну покрикивать:
— Ета вот!.. Ета вы!.. Ето ты! — и Нюркиного мужа глазами гложет, галстук свой, разрисованный золотыми львами, теребит.
— А шо я? — дивится Иванов.
— А то! — грозно взрычал военком. — Повестка тебе! В армию!
— Какая-такая повестка?! Во дают! Тоже с похмела? Товарищ военком, так служил я уже! — удивился Иванов, успокаиваясь немного от возникшего недоразумения. — До законного своего дембеля дослужил, сержантом в гвардейском…