Но и это было не главным. Ибо квинтэссенцией Котькиных речей была надежда: все сбудется, и разомкнет судьба свои ладошки скаредные, и бросит полными горстями и желанность, и нежданность, и сердца успокоение. И в благодарность за праведную ложь этих слов лился на Котьку-обсоска невиданный свет такого похорошевшего, ожившего лица, и на глазах выгибались горделивые брови, и покрывались жаркими трещинками холодные, нецелованные губы… И тогда, не допуская, чтобы по этому просветленному лику пробежала гаденькая трусоватая рябь – ой, Господи, а что потом-то? – Котька отечески усмехался и переворачивал свою чашку донышком кверху:
– Ну что, птаха весенняя, – (осенняя, летняя – смотря по сезону), – отогрел я тебя? А теперича давай провожу – скоро ночь на дворе.
И если птаха порхала за порог, он отпускал ее беспрекословно и, пожалуй, даже без сожаления.
Но почти все оставались по доброй воле.
А потом наступали будни, и стирались в памяти черты невзрачного личика, но отсвет счастья сохранялся как бы сам по себе, точно улыбка Чеширского Кота, о котором Котька, естественно, слыхом не слыхивал; и еще нет-нет да и возникало великое изумление: неужто это он, недоделок, всеми изгоняемый и презираемый, смог подарить другому человеку такую неохватную радость?
И вот сегодня он впервые усомнился: а ту ли он выбрал? Хотя все сходилось: и годков за третий десяток, и с лица мымра мымрой, и пошла не кобенясь, вот только слушала как-то странно. Котька веселил ее как мог, сыпал деревенскими да солдатскими прибаутками, а она вдруг на самом неподходящем месте останавливалась как вкопанная и уставлялась на Котьку безразличным рыбьим взглядом. Может, думала пятки намылить? Так он бы, ей-богу, не возражал. Но она снова двигалась вперед каким-то неестественным скользящим шагом – ну прямо как Чингачгук Большой Змей. Так они в конце концов и добрались.
По тому, как одеревенело застыла гостья на счастливом диванчике, не скинув даже наглухо застегнутого плюшевого пальтеца, Котька понял, что дело совсем швах, и вместо чашей выставил граненые стаканы. Проворно разлив, он с демонстративной лихостью опрокинул «первый – со свиданьицем», лихорадочно соображая, как же уговорить эту куклу деревянную хотя бы пригубить. Но «кукла» без тени смущения повторила Котькино действо, на долю секунды разомкнув пепельные губы и тут же снова сжав их в одну полоску. Котька подивился: она вроде бы и не сглотнула, точно и не в себя. Не во рту же держит, первач-то крепенек, двойной очистки…
Он беззастенчиво смотрел ей прямо в лицо (его простодушной деликатности не хватило на то, чтобы понять: на некрасивых женщин так пристально не смотрят) и опять – впервые в своей практике – не мог найти ни одной черты, которую можно было бы назвать недурной. Конечно, Котька не дурак был и соврать, но безошибочная интуиция подсказала, что она выслушает и не поверит. А весь смысл Котькиных стараний и заключался в том, чтобы родить и выпестовать эту веру.
Он опечалился и налил еще по одной. Привычные заклинания «и сбудется, и слюбится» не приносили ни малейшего результата. Котька подливал, втихомолку радуясь, что на кухоньке еще несколько трехлитровых банок да и аппарат побулькивает – успел, проходя мимо, наладить одной левой. Умелец. Только не в коня корм. Скорее он сам с копыт слетит, чем эта черносливина сушеная. Вот это точно! Сушеная и есть. Только с чего ты так посохлась, девонька? Обидели? Обделили? Нет, была бы злость. А тут только тоска смертная. Знать, сама отпела ты себя на веки вечные, горемыка неневестная, положила крест на своей жизни, и один Господь ведает, чем тебя пронять-одарить…
Одарить! Котька аж расплылся в пьяной, счастливой улыбке. И как это он до сих пор не допер?..
Он поднялся, тяжело опираясь о цветастую замызганную клеенку. Погрозил пальцем:
– А ты – ни-ни! Ни с места. Жди, я ща… Порушу я твою тоску подлую. Расцветешь ты у меня алым цветиком…
Приговаривая так, добрался – по стеночке, по стеночке – до хозяйкиной двери. Нашарил в заветном уголке ключ. Долго возился, отмыкая. Запретная для него комната пахнула помадными бабьими красками, недовыделанной кожей и вонючим жучком. Котька, поматывая головой, чтобы хоть немного очухаться, уставился на груду заморского барахла, сваленную на двухспальной кровати. Это было чужое, и мысль об этом охолодила его.
– С получки сквитаемся, – пробормотал он, твердея в своем намерении. – Отдам. Вотрое. Не для себя ж…
Он попытался сосредоточиться, соображая, чем бы горькой гостьюшке своей подфартить. Но перед ним в прозрачных пакетиках поблескивали, как карамельки, разноцветные турецкие футболки, топорщились несгибаемые синие портки, ластились пастельные одноразовые трусишки; глазасто пялились коробочки с кругляшками теней, чопорно хоронились чернолаковые раковинки шанельной пудры; навзничь, шпильками кверху, валялись парчовые лодочки гвардейского калибра… Не то. Все это было не то. И вообще не то…