Несколько раз мимо нас проходил отец, занятый какими-то своими делами, время от времени шествовали священники, входившие и выходившие из епископии, или пробегал служка. Так мы сидели около получаса, как вдруг к нам подошел Пенеску. Он, как всегда, был подчеркнуто элегантно одет. Я как сейчас помню, шея у него была повязана шелковым платком. Он попросил разрешения сесть рядом с нами и закурил сигару. Некоторое время он спокойно курил, лишь изредка делая какие-то незначительные замечания, на которые мать отвечала односложно или даже просто кивком головы. Она ничем не давала понять, что мне нужно удалиться, наоборот, я чувствовала, что она этого не хочет. Я со своей стороны после невольно подслушанного разговора три дня назад все время искала предлога, чтобы быть рядом с нею, намереваясь при случае защитить ее или самой найти у нее защиту. Через некоторое время фразы Пенеску стали удлиняться, утрачивать свою безликость, и вдруг я оказалась свидетельницей горячего спора, фактически скрытой, но кровавой битвы. Пенеску, видимо, чувствуя, что мама не позволит ему оставаться с ней наедине, а также как очень умный человек (в те времена мне казалось, что он невероятно умный), решил воспользоваться этим случаем, чтобы доказать всю необычайную силу своего ума. Действительно, ему нужно было преодолеть моральное сопротивление моей матери, что было не так-то легко, а в те времена мне казалось просто невозможным, учитывая ее сильный характер. Кроме того, эта необычная атака, подлинное наступление, должна была все время маскироваться, облекаться в невинную, даже привлекательную форму, рассчитанную на сознание ребенка моего возраста. Нужно отдать должное: Пенеску блестяще провел этот поединок, но он не учел двух весьма важных обстоятельств. В первую очередь того, что я была невольной свидетельницей его грубого, неприкрытого натиска на мою мать, а во-вторых, несмотря на всю свою необычайную проницательность, он хотя и жил уже довольно долго в нашем доме, но не заметил, что я не просто двенадцатилетняя девочка со средним умственным и духовным развитием. Не будь у меня этих двух преимуществ, которые не учел Пенеску, я действительно не поняла бы, что присутствовала при великой и кровавой битве. Меня до сих пор охватывают ужас и отвращение при воспоминании о нахальстве этого человека, попытавшегося поставить на колени женщину на глазах ее несознательной бессильной дочери.
«…С тех пор как я здесь у вас, у меня было несколько странных переживаний, подобных тому, что я испытываю и сейчас», — говорил Пенеску в тот момент, когда я прервала чтение и, не поднимая глаз от книги, начала прислушиваться к разговору.
Он сделал одну из своих обычных пауз и с улыбкой посмотрел на густые кроны деревьев в парке. При этом лицо его было таким светлым и спокойным, таким отрешенным, что на мгновение мне показались абсурдными и мой страх перед ним и мое отвращение к нему. Казалось, что он давным-давно забыл, о чем начал говорить, как вдруг с отсутствующим меланхолическим взглядом и неизменной полуулыбкой на губах он продолжал именно с того места, на котором прервал свою речь.
«Так вот, — заговорил он снова, — теперь у меня есть единственное и необычайно простое желание: я не хочу больше быть генеральным секретарем, не хочу возвращаться в Бухарест на ту улицу, по которой грохочут экипажи и где живу я. Я хочу остаться здесь, среди вас, стать каким-нибудь мелким буржуа, так чтобы меня никто не знал. Моя жизнь приобретет ту размеренность, с какой одно время года следует за другим, мои желания станут скромными, мои страсти на самом деле будут лишь оболочкой подлинных страстей. Я буду знаком с весьма ограниченным кругом людей, которых ежедневно буду приветствовать с подчеркнутой вежливостью, а они в свою очередь меня. Так мы, на самом деле ничтожные человечки, будем воздавать друг другу королевские почести. Между прочим, несколько дней назад я познакомился с бывшим вашим префектом…»
«Димитриевичем», — подсказала мать, заметив, что Пенеску никак не может вспомнить его имя.