То благородное рыцарство, о котором я написал выше, и от которого остались замковые башни и залы с высокими арочными сводами потолков, зеленые внутренние дворы и дом дю Гесклена в Ренне, существовало только в "chansons de geste"[66], в кодексах, симолах и мифах. Вся эта гигантская структура, заполнявшая Европу в течение четырехсот лет и воспеваемая бродячими школярами, трубадурами и менестрелями как эра храбрости, благородных жертв и любви без страха и упрека, была совершенно иной, чем отражающие едва ли четверть истины стихи, она была очень далекой от идеала, представленного в "chansons de geste". Бернард Шоу сказал: "Идеалы подобны звездам. Их невозможно достичь, но по ним можно ориентироваться". Масса средневекового рыцарства даже и не пыталась ориентироваться по этому идеалу, а голос нечистой совести ублажали звуки легенд, выпеваемых бродячими певцами.
Галантность и умение рыцарей вести себя в обществе? Как говорит обширная хроника, посвященная Бертрану дю Гесклену и написанная трубадуром XIV века, Кювелье, символ французского рыцарства не умел читать, а к концу жизни даже не мог подписаться; единственной известной ему азбукой были рубящие и колющие удары. Причем, удары эти частенько наносились в нарушающем закон величии. Зверства банд наемников, во главе которых дю Гесклен становился неоднократно, были прекрасно известны народу по обеим сторонам Пиренеев. Более новые исторические работы доказывают, что великий Бернар был грубым и довольно ограниченным солдафоном, ничем не отличавшимся в регулярной битве, но замечательным в так называемой "малой войне", в партизанских действиях. Перрой определяет его рыцарственность как "очень наивную".
Но даже эта "наивность" была на степень выше варварской рыцарственности предыдущих периодов. В этом заскорузлом обществе, в котором обязательным был культ физической силы и примитивный моральный кодекс, в теории подчиненный чести, верности и праведности, на практике же не исключающий жадности и жестокости, рыцарь непосредственно переключался от бандитизма к мистицизму, от зверств – к угрызениям совести, от насилия – к любовным вздохам, от физической силы – к колдовству. Вся эта "наивная" амальгама звериной жестокости и вдохновенной аффектации была столь же далекой от историй из "chansons de geste", и такой же мрачной, как ледяные, практически лишенные мебели залы рыцарских замков.
Суть рыцарских времен сконденсировали в трех шедеврах три великих мастера: изобразительного искусства, литературы и меткого слова. Дюрер в жестокой гравюре "
В поэме Le Voeu du héron рыцарь Жан де Бомон говорит с разоружающей откровенностью:
Когда сидим на постоялом дворе и пьем крепкие вина,
А рядом с нами дамы, что глядят на нас –
С грудью гладкой, украшенной богатыми ожерельями,
Глаза их светятся чудной красотой –
Природа желанием наполняет сердца наши.
…Тогда Жомонда и Аголанда мы превосходим,
Да что там, некоторые побеждают Оливье и Роланда.
Когда же в поле мы, на быстрых конях,
Со щитом на шее, в усталой руке копье сжимаем,
А сильный мороз до костей достает,
И нет члена в теле, что не болел бы и не сомлел,
А неприятель все ближе и ближе,
Тогда хотелось бы очутиться в глубоком подвале,
Таком большом, чтобы никто там нас не нашел…
Эта истина обладала своей позолотой – рыцарскими турнирами и "судами любви". В обоих этих зрелищах рыцарство и дамы нашли для себя театр, с помощью которого производили мнимость погони за идеалом. Но и в этой большой игре иногда они забывались и обнажали внутренность, обнажая, к примеру, тела. На одном из турниров во Франции дамы столь рьяно раздавали рыцарям знаки, что, покончив со всей одеждой, в конце концов, остались только в собственных волосах. Заметив же это, они устыдились, но, видя, что практически все находятся в подобном состоянии, утопили стыд в смехе. Это стало прецедентом для того, чтобы "забываться" и на других турнирах. И вообще, "забывались" все часто, явно и с большим удовольствием.