Все это казалось тем более фантастичным, поскольку требовало теоретического обоснования того, что современная биология решительно отвергала. Когда Фрейд писал «Тотем и табу», некоторые ответственные исследователи человеческой природы все еще были готовы поверить, что приобретенные характеристики могут генетически передаваться из поколения в поколение. В 1913 году генетика как наука находилась в зачаточном состоянии и могла принимать различные гипотезы о природе наследственности. Сам Дарвин, отпускавший по поводу теорий Ламарка язвительные замечания, отдавал дань ламаркизму, предполагая возможность наследования приобретенных черт. Но, несмотря на тот факт, что Фрейд мог законно опираться на сохраняющийся, хотя и пошатнувшийся авторитет данной доктрины, он оставался предан ей – отчасти из-за своей веры в то, что она поможет завершить теоретическую структуру психоанализа.
Ирония тут в том, что для аргументации мэтру историческая достоверность первичного преступления была не так уж важна. Чувство вины может вызывать менее экзотический и более приемлемый с научной точки зрения механизм. Невротики, как указывал сам Фрейд в «Тотеме и табу», фантазируют об эдиповых убийствах, но никогда их не совершают. Если бы основатель психоанализа захотел применить это клиническое наблюдение к истории первичного преступления, как он применял другие знания, полученные в результате работы с пациентами, то мог бы предвосхитить и разоружить всю яростную критику, которая обрушится на «Тотем и табу». Излагая свою удивительную историю не как факт, а как фантазию, которая на протяжении столетий терзала молодых людей, конфликтующих с родителями, он мог бы отказаться от своего ламаркистского тезиса. Универсальности семейного опыта, острого соперничества и смешанных чувств – другими словами, вездесущего эдипова комплекса – было бы достаточно для постоянного воспроизведения чувства вины и встраивания их в теорию психики Фрейда[175]. В конце 90-х годов XIX века переход от действительности к фантазии уберег мэтра от абсурдности теории совращения как причины невроза. Но теперь, несмотря на то что он не был уверен в своих предположениях и добросовестно приводил доводы против них, основатель психоанализа не отступал: вначале было дело! Не придавал устойчивости умозрительной конструкции Фрейда и тот факт, что его рассказ о происхождении чувства вины удивительно напоминал, как сие ни странно, христианскую доктрину первородного греха.
Такое упрямство явно контрастирует с первоначальными сомнениями Фрейда, не говоря уже о его научном идеале. От специалистов он ждал сотрудничества; мэтр хватался за их аргументы, когда они соответствовали его собственным, а в противном случае отвергал их. Летом 1912 года Фрейд писал Ференци, что нашел убедительные подтверждения своей «тотемной гипотезы» в книге Робертсон-Смита о религии семитов. Он опасался, что Фрэзер и другие авторитетные авторы не примут его ответы на загадки тотема и табу, но это не поколебало уверенность мэтра в тех выводах. к которым он уже пришел, – ни теперь, ни позже[176]. Практически не подлежит сомнению, что его упорство имеет тот же психологический источник, что и первоначальные сомнения. Первые читатели книги именно это и подозревали: и Джонс, и Ференци указывали Фрейду на вероятность того, что мучительные сомнения, которые он выражал после публикации «Тотема и табу», могли не просто быть естественным беспокойством автора, а иметь глубокие личные корни. Оба прочитали гранки книги, и оба были убеждены в ее величии. «Мы предположили, что он в своем воображении пережил все, что описывал в книге, – пишет Джонс, – и что его радость есть воплощение волнения от убийства и поедания отца, а сомнения были всего лишь его реакцией». Фрейд склонялся к тому, чтобы согласиться с этим внутренним элементом психоанализа, но не желал пересматривать свой тезис. В «Толковании сновидений», объяснял мэтр Джонсу, он описал лишь желание убить отца, а в «Тотеме и табу» – реальное отцеубийство: «Переход от желания к действию – это большой шаг». Естественно, этот шаг сам Фрейд не делал, но представление первичного преступления как уникального события, последствия которого бессмертны, а не как распространенной, типичной для человека фантазии позволило ему сохранить некоторую дистанцию с собственными эдиповыми чувствами к отцу. Это дало основателю психоанализа возможность взывать к оправданию, которое рациональный мир дарует действительно невиновным, совершившим отцеубийство лишь в собственном воображении. С точки зрения самого Фрейда, отрицавшего рациональность мира, это довольно жалкая попытка избежать ужасных последствий своей эдиповой агрессии.